Отражения звезд — страница 37 из 71

— А в районном детском доме как у вас? — спросил он вдруг. — Есть безотцовые?

— Хватает. Лучше бы поменьше хватало.

Но, может быть, сестра поняла, почему он спросил об этом, и дальше шли молча, каждый в своих мыслях.

А дома сестра поставила кувшинку в глиняный горшок, в ее чистоте хранилось нечто от того, что щедро было возвращено ему, Апрелеву, из таких унесенных временем далей возвращено...

— Красавица, — и он провел пальцем по лайковому, тугому лепестку цветка.

— Не забывай, Саввушка, — сказала сестра, — не забывай.

Но она не пояснила, чего следует не забывать.

— Может быть, мы с женой приедем, — отозвался он, подумав о том, что́ пришло, когда сидел на замшелой свае мельницы, и теперь это казалось уже не чем-то невозможным, а возможным и даже необходимым в глубокой своей сути.


Отражения звезд


Отражения звезд


Дождь прошел с молодой, стремительной силой, деревья встрепенулись и заблестели листвой, а в небе уже наливался желтый свет и поплыла луна в последней своей четверти, похожая на обкусанный ломоть, поплыла, как лодка или как гондола когда-то в Венеции, в счастливейший год ее, Марии Юрьевны, жизни, когда два сердца были рядом, как орех-двоешка под одной скорлупой, счастливейший год ее молодости, поездка в Италию, после войны человек хотел строить, путешествовать, жить, видеть страны, хотя не один город только поднимался из руин...

Ей было тогда всего двадцать четыре года, а Сергею Михайловичу двадцать шесть, они лишь недавно окончили в одно время Художественный институт, она — по отделению скульптуры, он — по декоративному, и Италия с ее искусством хлынула им навстречу...

В доме было тихо, все уже спали, и только стукали капли с деревьев, с двух росших возле дома тополей, или это были остатки дождя из запоздавшей тучи. Уже давно соседи привыкли к ее, Марии Юрьевны, странным поступкам, называли их художествами, что ж — художнице и под стать художества, и она не обижалась, узнавая, что ее называют еще и полоумной, которую даже в полночь может понести невесть куда... но что такое полночь, если тебя гонит сердце!

Она прошла по коридору, осторожно прикрыла за собой входную дверь, несколько минут спустя успела захватить на мокрой, желто блистающей площади, наверно, последний троллейбус, и он быстро покатил по безлюдью, а в вагоне сидела только одна старая женщина, боязливо поглядывавшая на пустынные улицы.

— Вам в какую сторону? — спросила она на конечной остановке. — Пойдемте вместе, а одной как-то страшно.

— Пойдемте.

И Мария Юрьевна пошла рядом с ней, в своей художнической размахайке, с непокрытой, по-мужски остриженной, рано поседевшей головой, а женщине, наверно, внушали доверие и мужская стрижка, и широкий, уверенный шаг.

— Хуже нет, когда во второй смене, — посетовала она. — Всегда поздно получается, а осенью и вовсе страшно возвращаться.

— Почему же страшно? Идешь сама с собой, а с самой собой ничего не страшно.

Женщина взглянула на нее, помедлила, потом спросила:

— Вы чем занимаетесь?

— Делаю куклы для театра.

Видимо, все же не очень-то надежной показалась женщине эта кукольница в размахайке, потому что она с облегчением сказала вскоре: «Мне сюда», свернув в сторону круто поднимавшегося в гору переулка.

И Мария Юрьевна осталась одна, сама с собой, осталась с тем, что повлекло ее из дома: с воспоминаниями и о гондолах в Венеции, и о декорациях Сергея Измайлова к «Валькирии» и «Жизели», а для драматического театра он сделал декорации к «Грозе» Островского, и одна была с Волгой в опаловом вечернем тумане, с поросшим травой откосом, и, наверно, именно в такой предвечерний час кинулась в нее Катерина...

Но вот уже почти шестнадцать лет нет на свете художника Сергея Измайлова, и только в монографии, посвященной их Театру оперы и балета, помещена фотография бывшего главного художника.

Она шла по набережной, а в Волге рядом плыли золотая лодочка луны и серебряные отражения звезд, схожие с эоловыми огнями на мачтах проходящих где-то в глубине судов.

«Чего же вы боялись, милая? — спросила мысленно Мария Юрьевна ту, которая страшилась безлюдья. — Чего же вы боялись? Ночи, звезд, одиночества? Но что только не услышишь, когда шумит дождь, или ветер срывает листья с деревьев, или река несет отраженной всю галактику, только сунь руку в воду — и схватишь звезду». Она шла совсем одна, на высоком берегу лунно белели ее Художественная школа и ее Кукольный театр, а у пристани сонно вздыхал теплоход «Григорий Пирогов». И она вспомнила, как одной ночью на палубе большого, белоснежного парохода «Николай Маркин» бились рядом два сердца, как орех-двоешка под одной скорлупой, она сказала тогда: «Давай не забудем этой ночи, Сереженька», и он ответил: «Давай не забудем», а из сиреневой мглы надвигался утес Стеньки Разина...

В московской больнице, где Измайлов умирал от двустороннего воспаления легких, ей разрешили остаться при нем, и она была с ним в последние дни его жизни, сидела рядом, говорила: «Поправишься — поедем снова по Волге, поедем по нашей с тобой Волге, побываем на промыслах, ты так хорошо поработал когда-то на промысле Оля», и он лишь прикрыл глаза, как бы отвечая, что помнит и промысел Оля, и запах Каспия, и то, как писал облака над ним, и рыбаков, и голубые рыбачьи сети...

Мария Юрьевна постояла возле входа в свой театр, представила себе шумящий улей с русыми, темными и светлыми головками мальчиков и девочек и нежный трепет восторженных юных существ, готовых поверить в человеческие голоса ее кукол.

— Так-то, Сереженька, — сказала она вслух. — Так-то, хороший мой... ничто не уходит, все живет, пусть по-иному, по-новому, но живет!

Потом она постояла возле Художественной школы, в которой преподавала столько лет, уже давно работают в театрах ее бывшие ученики, и недавно Леля Галунова прислала снимок со своей куклы «Принцесса на горошине», такой славненькой, с ротиком колечком, а Володя Ефименко прислал снимки с его смешных стиляг и сверхмодных девиц с загнутыми кверху ресницами из кукольного представления «Балет на льду»; прислала и Стася Кручинская, уехавшая в Польшу, снимок с ее веселого задиры-горбуна полишинеля...

А у своего дома с двумя серебристыми тополями во дворе Мария Юрьевна глубоко вздохнула, как бы расставаясь с тем, что сопровождало ее, неслышно открыла входную дверь и, стараясь не скрипнуть половицей, прошла в свою комнату, в жилье той полоумной, которая может вдруг устремиться по пустынной набережной, неся, однако, в себе всю полноту своей жизни... а отражения звезд иногда размываются, и вода несет их немного с собой, но затем снова утверждает на место.


Хлеб насущный


Тихим вечером, в ту апрельскую пору, когда все как бы робко примолкло в ожидании чуда весны, Сторожев ехал на желтеньком, канареечного цвета шарабанчике, похожем больше на музейный экспонат. Правил лошадью брат, работавший агрономом в совхозе, и Сторожев поглядывал искоса на черную бороду брата, однако с серебряными нитями по бокам.

Уже давно, целых шесть лет наверно, собирался он побывать у брата, полистать вместе с ним страницы их жизни, столь богатой находками, но и потерь было в них достаточно. Брат, Леонид Николаевич, окончил после войны Тимирязевскую академию, служил одно время в Москве, а потом уехал сюда, в глубину русских полей, и совхоз, в котором он работал теперь, назывался «Российский».

— Откуда у тебя такой шарабанчик? — спросил Сторожев.

— Целая история, — усмехнулся брат. — Приехали снимать один фильм, нужно было изобразить помещичью усадьбу, помещичий дом у нас цел, в нем сейчас помещается школа, а для разъездов помещика один наш старик смастерил по памяти такой шарабанчик. Теперь пользуюсь им на удивление народа... Однако долговато ты собирался ко мне.

— Знаешь наше инженерское дело... то командировка, то еще что-нибудь. А ты как здесь?

— Тружусь понемногу... совхоз наш большой, по прежним масштабам чуть ли не с половину уезда. Завтра посмотришь наше хозяйство. А сегодня в твою честь выходной день устроил себе, надо же нам поговорить по-человечески.

И час спустя, позавтракав, они сели поговорить по-человечески.

— Как видишь, и готовить научился, — сказал Леонид Николаевич, — так что не пропаду на старости лет. Только с кофе у меня плоховато.

— Я прихватил кое-что. Давай отметим свиданьице.

Они были почти однолетки, и если бы не черная с проседью борода брата, то и похожи удлиненными лицами с прямым крупным носом и темными, беспокойными глазами, нравившимися — чего уж тут — не одной женщине...

— Я в письмах ни о чем тебя не спрашивал, но по тому, как ты на некоторые мои предположения отмалчивался, чувствовал, что у тебя не все в порядке с женой, — сказал Сторожев.

— Жена от меня ушла, — ответил Леонид Николаевич. — Наверно, не сумел я устроить ее жизнь... суть, однако, не в этом.

Он помолчал, и Сторожев ждал, что́ еще скажет брат о той, которую любил, да и она все же любила его.

— Суть в том, — сказал Леонид Николаевич, — что боюсь я за судьбу Ксении... и жалко мне ее, и боюсь за нее. А вдруг не найдет она ничего... я все-таки ее опорой был. Киноактер, с которым она теперь, говорят, человек способный... но ведь одной актерской способности недостаточно, нужно и еще нечто.

— Всему в свое время приходит конец, — сказал Сторожев жестко, — не нужно цепляться за то, что ушло.

— Однако это не заноза все-таки... взял иголку — и выковырял.

Леонид Николаевич поднялся, принес вскоре горячий чайник, насыпал в чашки порошок кофе, и, хотя на столе и стояла фляжка с коньяком, безмятежного часка не получилось.

— Я чувствовал, что у тебя неладно в твоей жизни, — повторил Сторожев. — В письмах ни о чем не спрашивал, но чувствовал. Ну что же, со свиданьицем все-таки!

— Ты, конечно, по-своему смотришь на все, Миша, — сказал Леонид Николаевич, когда они отпили по глоточку, — но Ксению я, несмотря ни на что, люблю, и навсегда захлопнуть за ней дверь не могу. Однако разве так уж зазорно — продолжать любить человека, если он даже и отвернулся от тебя? Ведь если по совести, то Ксении ничего-то не удавалось в жизни, и со мной не была она счастлива, — что же, казнить ее за это? У меня к тебе просьба, кстати: побывай у Ксении на обратном пути, я дам тебе ее адрес, передай, что я все же крепко храню в себе то, что было у нас с ней хорошего.