— Пожалуй, желтый шарабанчик как раз под стать тебе, — усмехнулся Сторожев, — да и лошадку, по твоему характеру, понукать не станешь. У нас, по нашему горняцкому делу, случается — выклинивалась золотоносная жила, и не найдешь ее сброса, а твоя словно и не выклинилась... и береги ее, Леня, береги, пожалуйста. Жильное золото природа не так-то часто подбрасывает.
Они помолчали, за окном, несмотря на предвечерний час, было еще светло.
— Неделька-другая — и пойдет... весна в этом году запоздала, но возьмет свое. А как у вас там в апреле? — спросил Леонид Николаевич.
— Пока снег лежит... но и на Колыму приходит весна.
— Ты сколько пробудешь у меня?
— Денек... и то еле выкроил.
— Может, отдохнешь с дороги?
— Часок поспал бы, — согласился Сторожев.
Он прилег в соседней комнате на диван, а рядом на столике стояла в кожаной рамке фотография Ксении во всей молодой ее красоте, и она тоже полюбила тогда, или ей только казалось это?
— Так-то, Ксения, — сказал Сторожев почти вслух. — Любовь — это тоже хлеб насущный... даже крошек от этого хлеба бросать на пол не следует.
А день спустя, показав брату свое хозяйство, Леонид Николаевич вез его на станцию в том же желтеньком, неправдоподобном по времени шарабанчике, и шершавый круп лошади был возле самого лица.
— Как во времена Пушкина, — засмеялся Сторожев. — Не удивился бы, если бы из лесу показался вдруг Дубровский.
— Или барышня-крестьянка. — И они согласились, что, пожалуй, это было бы лучше.
— Мы с тобой хоть и похожи друг на друга, но не совсем, однако, — сказал Сторожев, когда они стояли на перроне станции. — Я — инженер, привык сразу же заменять деталь, если она сработалась, однако это не единственная истина. Есть еще твоя истина, и так утешительно будет вспомнить и твой желтый шарабанчик, и смирную твою лошадку, и тихий апрельский денек... в человеческом хозяйстве нужно и это, и так оно нужно людям, так нужно!
Леонид Николаевич ничего не ответил, его черную бороду с седыми волосками чуть шевелил апрельский, мягкий ветерок, а еще через недельку-другую весна пойдет уже полным ходом, для начала замшево опушит поля, и нежный оливковый отсвет ляжет на все вокруг.
Скамейка с приставшими листьями
Седеть стала, Катенька... ничего не поделаешь — стала седеть, и как-то сразу, всего за один год, лег сначала иней, а потом забелило и снежком. Но все же, одеваясь, чтобы выйти из дома, и говоря себе это, Екатерина Михайловна привычно погляделась в зеркало, поправила под шапочкой волосы, и хотя машинально и проводишь рукой под глазами, то, что хотела бы стереть, остается в своем безжалостном следе.
Год назад у дочери Тани родилась девочка, которую тоже назвали Таней, и теперь по утрам, когда дочь уходила на работу, Екатерина Михайловна торопилась к внучке, проводила с ней почти целый день, и было непонятно, как эта кроткая, тихая Танюша может потребовать столько забот о себе?
От Кропоткинских ворот, где Екатерина Михайловна жила, она садилась в метро, доезжала до Сокольников, там шла пешком через парк, и сокольническая роща принимала ее в свои тихие аллеи. Как-то незаметно пришло то время, когда потребность любить, и особенно потребность быть любимой, постепенно отошла в сторону, и на смену этому пришло совсем другое.
Минуло уже двенадцать лет с тех пор, когда, сидя на одной из скамеек Гоголевского бульвара, они с Виктором Георгиевичем Крестовниковым признали, что всегда лучше отказаться от несложившегося, чем потом собирать черепки.
Все так неожиданно возникло в ту пору, когда Крестовников, руководитель кафедры романских языков, у которого она занималась, сказал однажды, просматривая ее перевод «Романсеро о Сиде»:
— Прелестно переведено... и вообще вы — прелесть, Екатерина Михайловна, — сам несколько смущенный своим чувством к ней.
Впоследствии, когда они стали встречаться уже не только в институте, Крестовников узнал, что у Екатерины Михайловны есть дочь, которая живет сейчас у ее матери в Иванове, мать — художница по тканям, и, конечно, она, Екатерина Михайловна, больше всего хочет, чтобы дочь жила с ней; а о себе он рассказал, что после одной давней неудачи живет одиноко, и дальше месяц пошел за месяцем, почти ежедневно они встречались, и, хотя ничего еще не было сказано полностью, все шло к тому, что в дальнейшем они соединятся.
Но вот пробежало уже двенадцать лет с тех пор, когда в один осенний день, хмуро лежавший над Гоголевским бульваром, Крестовников признался, что, хотя и передумал о многом, все же не уверен в себе, страшится перемен, и Екатерина Михайловна услышала и то, о чем он умолчал.
— Я понимаю, что воспитывать чужого ребенка не так-то просто и не каждый может это. Вы правы, Виктор Георгиевич, лучше одуматься вовремя, чем забрести невесть куда, — сказала Екатерина Михайловна, и он не мог не оценить ее сдержанного женского достоинства.
И то, что казалось найденным, ушло, а дальше и совсем затерялось в тумане.
После окончания института Екатерина Михайловна сначала преподавала испанский язык, потом занялась переводами, и в одном из театров шла в ее переводе пьеса Гарсиа Лорки. А несколько лет спустя она прочла в газете «Советская культура» о присвоении Крестовникову звания заслуженного деятеля науки, подумала при этом, что многое в человеческой жизни походит на спад воды у запруды, когда, свергаясь кипящим валом, вода идет дальше спокойным течением, без пенящихся водоворотов.
Мать умерла, когда Таня уже кончала школу, остались папки с акварельными расцветками тканей, в областной газете был напечатан прочувствованный некролог, и местком фабрики, на которой работала мать, прислал газетную вырезку. А вскоре Екатерине Михайловне привелось побывать на выпускном вечере, на котором раскрасневшаяся, в светлом, нарядном платье Таня танцевала с выпускниками; позднее призналась матери, что они с бывшим одноклассником Костей Сергеевым любят друг друга, решили, как только поступят в институт, пожениться, и Екатерина Михайловна сказала: «Ну что ж, давай вам бог», больше ничего сказать не смогла, заплакала, и дочь тоже заплакала.
А полтора года спустя у Тани родилась девочка, и, когда ее привезли из родильного дома и Екатерина Михайловна приоткрыла конвертик, чтобы взглянуть на внучку, она испытала в этот миг то же чувство, какое по силе и свежести может быть уподоблено лишь первой любви...
И вот пошли те нежные заботы, когда с утра нужно торопиться к дочери, преподававшей в школе английский язык, оставаться на целый день с девочкой, уже узнававшей ее, смотревшей на нее серьезными глазами, пока пила молоко из бутылочки, потом засыпала, а Екатерина Михайловна доставала из сумки прихваченную с собой работу, принималась за перевод, и стихотворные строки звучали особенно проникновенно...
В то утро, когда, собираясь выйти из дома, Екатерина Михайловна привычно оглядела себя, сказала вслух: «Седеть стала, Катенька», она решила часть пути пройти пешком: было воскресенье, дочь дома, и можно не торопиться...
Ноябрь уже подступал, после дождя Гоголевский бульвар был в тумане. Екатерина Михайловна шла не спеша по аллее, задержалась вдруг возле одной скамейки, и из далекой глубины всплыло, что, кажется, именно на этой скамейке они навсегда расстались тогда с Крестовниковым...
Скамейка была мокрая, несколько опавших листьев пристало к ней, но почему именно в это туманное утро, в это седое утро вспомнилась уже такая далекая, давно перевернутая страница? Впрочем, человеческая жизнь — не книга, из которой можно вырвать тот или другой листок, страницы в ней вплетены накрепко.
Но она тут же отогнала это, дочь просила купить в магазине «Детское питание» молочную смесь, и Екатерина Михайловна зашла по дороге в магазин, купила несколько баночек смеси, поехала в Сокольники, а когда шла по одной из аллей, кто-то вдруг окликнул ее по имени.
— Наверно, все же существуют какие-то биотоки, — сказал Крестовников, подойдя, — сегодня с утра почему-то думал о вас...
Он тоже поседел, а некогда смуглой кожей и синевато-смоляными волосами походил на испанца.
— Столько лет не был в Сокольниках, сегодня наконец собрался на выставку — и сразу же навстречу вы, а перед этим думал о вас... конечно, это биотоки. Ну, расскажите хоть в двух словах о себе.
— Что же можно рассказать в двух словах?
Он помедлил.
— Вы замужем?
— Я уже бабушка, — ответила она. — Счастье ведь многообразно, Виктор Георгиевич.
— Да, конечно, — согласился он. — О детях прежде я никогда и не думал, а теперь, видимо, не хватает мне этого.
— Странно, что и я сегодня тоже вспомнила о вас... проходила по Гоголевскому бульвару и возле одной из скамеек вспомнила о вас.
Они поговорили минуту, подивились еще раз их встрече, пожелали друг другу всего лучшего, и, наверно, он смотрел ей вслед, как она торопится с баночками молочной смеси в сумке, но Екатерина Михайловна не оглянулась.
— Задержалась, — сказала она, как только дочь открыла ей дверь, — встретила по дороге одного старого знакомого. Но мы — быстро... только разогреть в кастрюлечке, мы — быстро.
Но это относилось уже к той, которая заждалась молочной кашки, села вскоре с девочкой на руках за стол, стала давать по ложечке, а когда девочка насытилась и начала понемногу заводить глаза, Екатерина Михайловна осторожно положила ее в кроватку.
— Спит, — сказала она минуту спустя.
Дочь гладила в стороне, отставила утюг, и обе помолчали минутку.
— Странно бывает в жизни... вспомнила сегодня об одном человеке, которого бог знает сколько лет не видела, и вот уж нежданно-негаданно встретила его в Сокольниках.
Она не пояснила, однако, кто был этот человек, тогда нужно было бы рассказать и о мокрой скамейке с приставшими листьями на бульваре, и еще о многом другом, уже занесенном временем...
— И стихи одни почему-то сегодня вспомнила, может быть потому, что утром был туман. «Утро туманное, утро седое, нивы печальные, снегом покрытые, нехотя вспомнишь и время былое, вспомнишь и лица, давно позабытые»... Но, боже мой, Танечка, сколько еще другого есть на свете, сколько бывает солнечных утр, а не только туманных и седых!