Но теперь, когда повидала племянницу по телевизору, когда как бы прошла перед ней ее собственная пропущенная жизнь, если даже с сестрой разошлась, и лишь из-за того, чтобы та не стала на нее надеяться, ей страстно захотелось повидать сестру, припасть к ее плечу, объяснить, как пошло в ее, Калерии, жизни, не так пошло, как она хотела, совсем не так пошло...
И она написала сестре в тот подмосковный город, где учительствовал когда-то ее муж и где ей пришлось поступить няней в больницу, — написала, что целых пятнадцать лет не виделись они, потеряли друг дружку, и хоть с опозданием, хоть с болью для совести, но нужно увидеться им все-таки; приписала еще, что видела Наташу по телевизору, такая красотка, и голос такой, что всплакнула даже, слушая русскую песню...
Она послала письмо и ждала ответа, а Григорий Ефимович стал все позднее возвращаться домой, ссылался: «Ревизию ждем» или «Составляем отчетность», и она делала вид, что верит ему. А через неделю вернулось ее письмо с приклеенным к конверту ярлыком: «Адресат выбыл», и неизвестно — куда уехала Александра и где искать ее?
Калерия Антоновна написала письмо в телевизионную студию в Останкино, просила сообщить адрес певицы Наталии Нелединской, добавила, что пишет ее тетя. Но в студии, должно быть, не поверили, или не в правилах давать адреса выступающих на экране.
А месяц спустя она снова услышала пение Наташи, на этот раз по радио, слушала и плакала, потом пришла мысль, что адрес Наташи, наверно, можно узнать через Мосгорсправку. И она подошла раз к киоску Мосгорсправки, нужно было указать возраст, Наташе было, по ее расчетам, примерно двадцать пять лет, ей выдали справку с адресом Наталии Николаевны Нелединской, и однажды она, Калерия Антоновна, оделась получше и причесалась получше и поехала в Беляево на улицу Введенского, в новый район, с новыми домами, в одном из которых жила теперь племянница.
Она, робея, поднялась в лифте на пятый этаж, еще в прихожей сказала с порывом: «Наташенька!» — и стала целовать племянницу, а та с некоторым недоумением отстранилась от нее, и стоявший в дверях высокий человек в очках тоже недоуменно смотрел на нее.
— Я твоя тетя, Наташенька, — сказала Калерия Антоновна, — ты, конечно, не помнишь меня, была совсем маленькой тогда.
Но, может быть, племянница знала, что в самое трудное время сестра матери отвернулась от них, — и она была совсем чужой ей, Наташе, совсем ненужной, да и не вовремя пришла. Калерия Антоновна узнала, однако, что сестра живет вместе со своим сыном, инженером, в Новосибирске, нянчит двух внуков, адрес матери племянница, правда, дала, но так неохотно, что Калерия Антоновна и сама подумала — ни к чему этот адрес: и писать ей нечего, и ответить ей нечего.
— Извините, но мы торопимся на репетицию, — сказала Наташа, а ее имени она, наверно, и не знала.
— Так мне приятно, что хоть повидала тебя, и неужели у Севы уже двое детей, подумать только, что делает время!
Сева был племянником, восьмилетним мальчиком тогда, когда обрушилась беда на семью, а Николай Васильевич Нелединский уже давно умер и похоронен в том городе, где был учителем.
— Ты когда будешь еще выступать по телевизору, мне твой голос так понравился? — спросила Калерия Антоновна.
— Пока не знаю... следите за программой телевидения, — ответила Наташа уже несколько нетерпеливо, поглядев на свои ручные часики.
А высокий человек был, может быть, аккомпаниатором; а может быть, и ближе кем-нибудь.
О том, что повидала племянницу, узнала о сестре, которую не обошло все-таки счастье, живет вместе с сыном, нянчит внуков, а дочь — красавица, стала певицей, — Калерия Антоновна не сказала мужу. Он вернулся с работы не в духе, сразу включил телевизор: может, с ревизией пошло не так, а может, с молодой кассиршей пошло не так, раздраженно сказал вдруг:
— От тебя кухней пахнет.
— Обед готовила, — ответила Калерия Антоновна кротко.
Но и обед не понравился ему, ел нехотя, и все было не так для него.
— Доверишься людям — пропадешь... только доверься, — сказал Григорий Ефимович вдруг, и нельзя было понять, относится ли это к ревизии, а может быть, никакой ревизии нет, а есть только молодая кассирша, которой его любезности совсем ни к чему, и после закрытия магазина поджидал ее некто... Но это мог знать только он, Григорий Ефимович... а она знала лишь, что давно не нужна ему, да и самой себе не нужна, все, что было по сердцу, сама пропустила, а теперь, глядя на жнивье, на сжатое свое поле, чего же жаловаться, да и кому?
— Я средство для чистки принес, раковина в кухне совсем запущена, — сказал Григорий Ефимович: может быть, хотел остаться один у телевизора.
— Почищу, — ответила она.
В передней на подзеркальнике стояла металлическая зеленая туба с изображением зигзага молнии, и Калерия Антоновна взяла тубу и пошла с ней на кухню.
Камень со дна озера
Самолет легко толкнулся колесами, побежал, мокрое лётное поле простиралось, как озеро, шел дождь — это была Москва поздних дней октября.
К самолету подъехал маленький поезд из нескольких вагончиков, и Юля тревожась села вместе с другими в один из вагончиков, а полчаса спустя, сняв с движущейся ленты конвейера свой чемоданчик, так же тревожась села в маршрутный автобус, стоявший на мокрой площади, и неведомый мир, неведомая страна, неведомая Москва пошли за окнами. А приученный везти вернувшихся из дальних странствий автобус деловито бежал сначала по загородному шоссе с желтыми или уже совсем голыми деревьями по сторонам, бежал в Москву, в неизвестность, в такую для нее, Юли, неизвестность, что нельзя было и представить себе, как будет с ней дальше...
Мать, когда ей, Юле, было всего три года, уехала к своей матери в Петрозаводск, в котором летом пахнет водной свежестью, а зимой ветер носится над Онежским озером, да и с Ладоги приходит суровое зимнее дыхание.
В Петрозаводске мать стала работать библиотекарем в одной из библиотек, жили втроем с бабушкой Василисой Ивановной, а два года спустя, простудившись в одну из трудных ветреных весен, мать заболела воспалением легких, и все так страшно и так быстро случилось. А дальше пошло только с бабушкой, и детство и школа пошли только с ней, бабой Васенькой, заменившей для нее, Юли, всех и все на свете.
Она была уже в девятом классе школы, когда Василиса Ивановна задержала ее как-то возле себя.
— Слабая я стала, Юленька, — сказала она, — как ты, в случае чего, будешь жить без меня? Винить никого не хочу, но тебе учиться дальше надо, у тебя к биологии есть склонность. И твой отец — естественник, что бы там ни было, а ты все-таки дочь ему.
А больше Василиса Ивановна ничего не сказала, но по смыслу ее раздумий выходило, что в случае чего нужно обратиться со своей жизнью к отцу.
И вот ехала она, Юля, обратиться со своей жизнью к отцу, ехала смятенная и неуверенная, как через столько лет он встретит ее? Бабушка Василиса Ивановна много лет работала в местном музее, оставила написанную ею книжечку «Петровская слобода» о далеком прошлом Петрозаводска, среди ее вещей было немало всяческих памяток, и Юля, выискивая, что привезти отцу в подарок, нашла зеленый плоский камень со дна Онежского озера, который подарил бабушке знакомый рыбак, камень мог послужить для бумаг на столе.
Об отце бабушка сказала однажды:
— Вот и академиком стал Александр Петрович... вчера по радио сообщали, кого выбрали в Академию.
И уже совсем далеким теперь казался отец с его новым званием, с его книгой «Мхи и папоротники», которую принесла как-то бабушка из музейной библиотеки, а мхов и папоротников было в Карелии вдоволь.
Дом, в котором жил отец, был построен для академиков, с десятками подъездов в большом, строгом дворе, и дежурная в одном из подъездов, вязавшая возле лифта, строго посмотрела поверх очков:
— Тебе кого, девочка? — Юля была мала ростом, походила на девочку, и дежурная в полумраке подъезда не разглядела ее лица. — Сумеешь подняться на седьмой этаж?
Александр Петрович Ремезов сам в ту пору осознал свою вину в том, что нарушилась его семейная жизнь. Как-то, после ссоры, в сущности несправедливой с его стороны, жена, давно собиравшаяся навестить свою мать, сразу же уехала с дочерью к ней в Петрозаводск, и, конечно, он, Ремезов, должен был сделать первый шаг к примирению. Шага этого, однако, не сделал, дальше все стало казаться закономерным следствием несходства характеров, а может быть, они недостаточно любили друг друга. Он, правда, написал примирительное письмо, из которого жена могла скорее понять, что виновата во всем ее женская горячность, письмо еще более обидело ее, она не ответила, и даже деньги, которые он перевел, вернулись обратно за невручением адресату.
Но два года спустя все само собой разрешилось, жена умерла, дочь осталась с бабушкой, которой он стал аккуратно высылать деньги на Юлю, и где-то далеко шумело Онежское озеро, шумело и кидало волны в непогоду... Впрочем, Василиса Ивановна посылала ему время от времени короткие письма, в которых сообщала, что Юля здорова и хорошо учится.
И вот уже почти пятнадцать лет, вместивших для Юли всю ее жизнь в Петрозаводске, и смерть матери, и бабушку Васеньку с ее добрым, ласковым сердцем, — почти пятнадцать лет прошло с тех пор.
— Мир, Юленька, на любви и согласии покоится, — сказала Василиса Ивановна однажды. — И нужно держаться этого, боже мой, как нужно держаться этого!
И сейчас — в Москве, в лифте, поднимавшем ее на седьмой этаж, — Юля вспомнила все, от того дня, когда в Петрозаводске впервые увидела бабушку Василису Ивановну, до того дня, когда навсегда проводила ее, а соседка по дому, старая финка Элина Оттовна, с которой бабушка много лет дружила, вернувшись с похорон домой, напомнила:
— Бабушка сказала — к отцу поезжай, ты и поезжай, а жилой площадь твой, а я для тебя твой вартия[2] буду.