Отражения звезд — страница 54 из 71

И больше он ничего не мог придумать, но его ждали, и он продолжил:

— Была у него внучка Лизавета... Лизавета, Лизавета, спой про это, — включил он какой-то вспомнившийся игривый мотивчик, — а на острове Буяне жила муха на аркане.

— Что такое аркан? — спросила вдруг та, которой по уговору положено уже засыпать.

— Ты будешь, наконец, спать? — спросил Игнатий Ильич угрожающе. —Ты песню мне испортила. — И он продолжил: — На аркане, на аркане... — торопливо поискал рифму: — И скучала по таракане.

И хотя получилось в рифму, однако размер был нарушен, и случись быть рядом поэту, тот, наверно, тоже стукнул бы линейкой по голове.

Он помолчал, прислушался, дыхание было тихое, нежное, единственное в мире дыхание, хотел было еще посидеть, чтобы покрепче заснула, но совсем трезвый, совсем дневной голос сказал повелительно:

— Пой дальше!

И нужно было не упрекать, а петь дальше, петь самозабвенно, не останавливаясь перед размером, или рифмами, или событиями, о которых поешь, — петь так, чтобы ни на минуту не умолкать, завораживая своим пением, и он, давая петуха за петухом, пел и пел:

— А у той Елизаветы подписались на газеты, — тут же вспомнив, что идет подписка и нужно подписаться. — На газеты, на газеты, хоть для той Елизаветы муха лучше, чем газеты... но на острове Буяне нет газет, нет газет, и так плохо без газет, без газет.

Он перевел дыхание, подумал лишь один миг, останавливаться было нельзя, и продолжил:

— А на острове Буяне жили просто таракане, — уподобив тараканов народу или племени, — жили просто без жилья, — вспомнив тут же, что вчера не успел заплатить за квартиру, — жили просто без жилья, так как не было жилья. Ах, жилье, жилье, я куплю себе ружье... буду Вассу сторожить, буду Васеньке служить, это вправду, а не в шутку, драгоценная Васютка.

Теперь можно было сделать паузу, маленькую остановку, чуть наклонить голову, прислушаться к дыханию, и море с островом Буяном, и с тараканями, и с Лизаветой, Лизаветой укачали все-таки, спит себе, не думает, на какой позор обрекла академика, члена нескольких академий и в других странах, заслуженного деятеля науки, автора добрых двух десятков книг по его специальности, а над шкафом, где его книги, висят портреты великих учителей Бутлерова и Менделеева, про которого Васютка однажды спросила:

— Это твой дедушка, дедушка?

— К сожалению, не мой, — ответил он. — А хотелось бы иметь такого дедушку. Тебе таблица элементов ничего не говорит?

— Говорит, — ответила она.

— А что говорит? — поинтересовался он.

— Не скажу.

И с этой тайной и ушла к своим детям — кукле Машеньке и Матильде, Машенька была с черными волосами, а Матильда — белокосая, как и полагается свойственнице Лорелеи.

Она заснула все-таки, Васютка, заснула под его песню, заснула, может быть, с улыбкой, и он, наклонившись, чтобы послушать дыхание, вообразил эту улыбку, за которую можно отдать все на свете, отдать Джоконду с ее улыбкой, отдать самого себя со всеми своими учеными потрохами, званием, и премиями, и заслугами.

Он постоял еще немного и пошел на цыпочках, размахивая руками для плавного хода, к двери, остановился на пороге, но его не окликнули, и он прикрыл дверь.

Ай да Игнатий Ильич, ай да певец, ай да молодец, и не знал сам, что такой дивный голос у тебя, проспал за своими коллоквиумами, проморгал свой талант, а теперь поздно, ни в один театр не примут, скажут, сожалеюще:

— Перезрели, папаша, для певца, раньше нужно было думать об этом.

А дочери, когда она вернется с собрания, доложит:

— Распелся сегодня... прорезался у меня голос, так распелся!

И он сказал дочери, когда та вернулась с собрания и сразу же спросила — «Как Васютка?»:

— Спит, заснула под одну дивную песню... я сам чуть было не заснул под нее. Жалко, что не сообразил включить магнитофон, осталось бы и для других. Отец у тебя — еще ничего, если может петь такие песни.

С дочерью всегда было общее, и она понимала обратную сторону его шуток, а отец был и отцом Васютки, дедушкой и отцом в одно время, так сложилось, и лучше об этом не вспоминать и не касаться этого.

— Давай пить чай, папа, — сказала она. — Ужасно затянули собрание, такой мямля председатель.

Игнатий Ильич принес чайник, и они сели пить чай вдвоем, как обычно, а если пораньше — то втроем, у Васютки была своя чашка с пастушкой и овечками в духе ее Матильды.

— Все-таки что́ значит песня, — сказал Игнатий Ильич. — Какие дивные сны, наверно, она приносит!

Теперь ему действительно представлялось, что он пел хорошо, если Васютка, которую ничем не вгонишь в сон, заснула под его песню, с руками и ногами нырнула в сон под его песню, и Игнатий Ильич, помешивая в чашке чай, запел песню, так фальшиво, таким страшным голосом запел, особенно страшным потому, что хотел петь тихо, только бы не разбудить Васютку, спел всего один куплет:

— Как на острове Буяне жили, жили таракане.

И дочь сказала:

— Правда, папа, я совсем не знала, что у тебя такой отличный голос. Может, поступишь в Большой?

— Не примут. Певцы не любят соперников. А я их, несомненно, затмлю.

И он сам остался доволен своим могуществом. Все же главное — для кого поешь, а остальное — неважно.


Лира


Я подошел к заброшенному дому, столь ветхому, что бревна, из которых он был сложен, наверно, не годились даже на топливо, вспомнил: «Вот мельница, она уж развалилась...», но безумный мельник не появился на пороге, а вылетела из-под застрехи какая-то пичуга, или запоздавшая улететь или, может быть, прилетевшая зимовать, а до зимы было уже недалеко.

Окна домика были забиты, но на одном окне доски кто-то оторвал, видимо рассчитывая, что в доме что-нибудь осталось. Я заглянул в темное, затхлое нутро, заглянул лишь потому, что на фронтоне дома между двух окон была прибита деревянная золоченая лира, хотя позолота уже полуоблетела от времени.

Если пишешь книги, то и сосновая шишка с растопыренными чешуйками, просыпавшими семена, может побудить к работе воображение, а золотая лира на доме, видимо давно оставленном, и подавно встревожит мысль: может быть, эту дачку построил для себя композитор, и там, где сейчас темнота и заброшенность, звучал, примеряясь, рояль, кто знает, как создается музыка? А может быть, в доме жил любитель поэзии и в знак своей склонности к ней заказал плотнику вытесать лиру, плотник попался хороший, и лира была обработана, как ей положено.

Я все же протиснулся между оторванных досок окна, дал глазам освоиться с темнотой, большая комната была пуста, лишь на полу среди груды бумаг было и несколько книг, а для того, кто за книгой не поленится взобраться по пожарной лестнице или спуститься в подвал, ничего не стоило, конечно, пролезть в окно, чтобы понюхать запах хоть, может быть, и ненужных книг... Книги действительно оказались ненужными, какие-то разрозненные приложения к «Ниве», но среди них нашелся клавир оперы «Тоска» и один из романсов Чайковского, выпущенный музыкальным издательством Гутхейля: кто-то играл на воображаемом рояле или под его аккомпанемент пел, и я убедился, что именно пел. На романсе Чайковского «Ты скоро меня позабудешь» была надпись: «Прекрасному певцу Константину Андреевичу Лященко от В...» — и где-то в глубине своей памяти я нашел имя Лященко, хорошего тенора, которого слышал не то в опере, не то в записи на граммофонной пластинке, а в опере «Тоска» он, может быть, исполнял роль художника Марио Каварадосси...

И то же воображение, которому нужна иногда лишь сосновая шишка, чтобы представить могучую, столетнюю сосну, обратило к тому времени, когда молодой певец Лященко с успехом пел и Ленского, и индийского гостя, и Лоэнгрина. А ныне вокруг были дачи актеров, музыкантов и писателей, и, наверно, не один из них, взглянув на домик с лирой на фасаде, тоже кое-что домыслил, а возможно, лишь подумал: мало ли какие фантазии приходили людям в прошлом? Однако мне хотелось поглубже заглянуть в судьбу того, для кого лира была не только украшением, и кто же та В..., которая подарила ему романс Чайковского, а слова романса выражали и ее судьбу? Может быть, прелестной и мечтательной была эта В. — эта Вера или Валентина, — сначала лишь бывала на концертах любимого певца, а потом он заметил ее, и в этом доме прошли их счастливые годы.

Отчего не вообразить этого, ведь чем лучше, поэтичнее вообразишь, тем глубже и напишешь об этом, — и вот можно вообразить, что не один год жила старая женщина в этом домике, где когда-то звучал для нее любимый голос, или, может быть, она аккомпанировала певцу, и все было разучено именно здесь, где весной широко открывали окна и майский холодок входил в них со своим ландышевым запахом...

Я захватил с собой пахнущие сыростью клавир и романс Чайковского, а на лесной просеке встретил старого знакомого, садовника дома отдыха с поэтическим, несколько глухим названием «Урочье» Василия Петровича Баранщикова, и мы остановились поговорить минутку.

— Набрел сегодня на один дом, — сказал я, — с лирой на фронтоне, как-то ни разу не замечал этой лиры.

— Вы имеете в виду, наверно, дом Виталии Сергеевны, — сказал Василий Петрович. — Ее внук все покупателя ищет, а кто станет покупать труху, разве только ради участка. Я Игорю Михайловичу хотел в этом деле посодействовать, приезжал один художник, сказал — только на дрова, а потом предложил продать ему лиру. Но Игорь Михайлович сказал: «На лиру у вас денег не хватит», а что имел в виду — я и не понял. Еще одну зиму простоит, может быть, а там под снегом сам развалится.

— Наверно, все же Игорь Михайлович сказал правду, что денег не хватит купить эту лиру... это знаете какая лира? В ней, может быть, две человеческие жизни заключены, и Чайковский заключен в ней.

— Скажете тоже, — усмехнулся Василий Петрович. — Ей сорок копеек цена, если отодрать, а начнете отдирать — развалится.

— Это оттого, что она никому в руки не дастся... она только одним рукам принадлежит, хотя и нет этих рук ныне.