Отражения звезд — страница 55 из 71

Василий Петрович подумал, потом спросил:

— Вы что же — что-нибудь знаете?

— Конечно, — сказал я уверенно. — Я всю историю, как этот дом построили и как лиру прибили, — знаю. Как-нибудь напишу об этом, тогда дам почитать.

— Выдумщик, — и Василий Петрович с некоторым сожалением посмотрел на человека, у которого есть время выдумывать, когда самая пора выкапывать клубни георгинов, дел по горло, и он пошел дальше, а я возвратился домой утешенный, что набрел в тишине осени, среди опавших листьев, на мельницу, которая уже развалилась, и мельник вышел из нее с лирой в руках и великодушно поднес мне, чтобы и я побряцал: отчего не оказать уважение человеку — пусть побряцает, если у него много досуга, когда другие не знают, как бы поспеть управиться с делами...


Раскрытие вещей


Серенькая птичка, хромая и распластав одно крылышко, будто оно перебито, побежала вдруг впереди меня, изредка словно из последних сил подлетывая, и я понял, что это славка отводит от своего гнезда на земле, чтобы лучше погибнуть самой, чем дать погибнуть ее птенцам.

Я замедлил шаг и пошел в другую сторону, а славка на всякий случай проковыляла еще немного, весной — со своим говорком из нескольких щебечущих слогов, а сейчас немая в материнском самопожертвовании.

«Раз мы уверены в том, что ничто создаваться не может из ничего, то вернее поймем мы предмет изученья», — утвердил некогда мудрый Лукреций, доказывая, что все тельца, начиная с атома, имеют друг с другом причинную связь и существуют как различные силы в едином теле.

О судьбе Марии Стодоли я узнал уже после войны. В большом, наполовину молдаванском селе, на выжженной августовским солнцем Одессщине, Мария Стодоля, еще статная и красивая зрелой степной красотой, нарядилась однажды в свое лучшее платье, надела на шею монисто, зазывной походкой пошла к одиноко стоявшей клуне в степи, и немецкий фельдфебель, поселившийся накануне в ее доме, несколько оторопело смотрел вслед тугим, играющим на ходу бедрам, а свою семнадцатилетнюю дочь Галю, к которой подбирался он ночью, спрятала на горище, где хранилась кукуруза, и, пока Мария Стодоля шла своей зазывной походкой к клуне, взглянув раз через плечо на неуверенно последовавшего за нею фельдфебеля, соседка увела ее дочь к себе... А что было в клуне, никто не узнал, потому что Стодолю нашли с резаной раной в боку, может быть, для того, чтобы прикрыть все молчанием, а может быть, и потому, что со всей силой женской ненависти она отвергла фельдфебеля.

Я узнал о ней, когда ее имя стало почти легендарным, в том большом селе на Одессщине стоял в ее память обелиск, и, конечно, следовало бы кому-либо из поэтов написать о ее материнской самоотверженности.

Припадающая к земле, временно охромевшая славка как бы раскрыла природу великих нравственных сил на земле, она повела за собой повесть о мужестве, эта крохотная пичуга с пепельно-серой головкой, а существуют еще и славка-черноголовка, и славка-завирушка или мельничек с ее как бы деревянной трелью, с ее «клеклеклеклеклекле», и уже по одному этому любовному определению можно почувствовать, что с нежностью, где-то в самой народной глубине, дали этой птичке ее название.

А когда я ушел, славка, наверно, вернулась к своему гнезду, где сидели ее взъерошенные, жадно раскрывающие клювики птенцы, которые никогда не узнают, как мать спасала их... впрочем, может быть, и Галя Стодоля, если осталась жива, не узнает, что ради нее мать пошла на поругание и даже на погибель.

Возле рабочей столовой поселка, где обычно находят корм голуби и воробьи, пожилой сизый голубь заторопился в сторону слетевшей голубки. На нем был старомодный, с длинными полами серо-сиреневый пиджак цвета извозчичьего армяка, но голубь был совсем неинтересен голубке со своими повадками вдовца, долго томившегося в одиночестве, или старого вожделеющего холостяка, она жадно склевывала черные, лакированные зерна арбуза, загораживая их от вздыхателя, и он беспокойно топтался возле, даже не пытаясь помешать своей соблазнительнице склевать все зерна.

И я вспомнил, как поздно женившийся на молодой, вздорной женщине садовод Александр Петрович Модестов, растивший в своем саду самые лучшие цветы и ставивший в комнате жены пионы, среди них выведенный им сорт «Афродита», богиня любви и красоты. Но и «Афродита» не нужна была той, которая только для устройства своей жизни вышла замуж за человека, совсем безразличного ей, а он любил ее, Александр Петрович Модестов, среза́л для нее ненужные ей пионы, и на маленькой терраске всегда пахло покинутостью.

Александр Петрович копался в своем саду, а жена была в Москве, работала в женском ателье моделью, и однажды показывали по телевизору, как молодые, уже с изученными приемами женщины выходили на эстраду, демонстрируя модные платья и поворачиваясь, упершись руками в бок, чтобы зрители могли со всех сторон оценить модель платья или костюма. Среди них была и Алла Севастьянова, для которой муж среза́л ненужные ей цветы; только иногда, пригнувшись к вазе, понюхает для его утешения, скажет: «Прелесть как пахнут», но и этого для любящего сердца было уже достаточно.

Я поглядел на голубя, все еще вздыхавшего возле той, которая не дала ему склевать ни одного зернышка арбуза, потом вдруг увидевшей что-то в стороне и мгновенно улетевшей, а он, стыдясь перед целым светом, потоптался еще в одиночестве, несколько раз клюнул корку арбуза и, наверно, для меня, наблюдавшего за ним, представился завсегдатаем этой площадки возле рабочей столовой.

Александру Петровичу Модестову, конечно, не могло бы прийти и в голову, что голубь может напомнить кому-то о его существовании, все более одиноком по мере того, как шли годы. Но годы шли и для Аллы Севастьяновой, она не хотела ничего упустить для себя, а крыша и верный человек никуда не уйдут, к ним можно будет в свое время вернуться.

Листья деревьев падают осенью каждый со своим норовом: большой, лапчатый, лиловый или багряный лист клена спадает томно, немного паря, березы подолгу не сронят ни одного листочка, потом начнут сыпать в нервической спешке, словно боятся отстать от других, а про осину Александр Петрович, знающий также и породы деревьев, сказал мне однажды:

— Осина оттого дрожит, что на ней с начала века печать... Иуда на осине повесился, — как будто кто-то из свидетелей или из подручных апостолов оставил запись об этом.

Осины дрожат даже в тихую погоду и под осень одними из первых принимаются сыпать серо-черные, словно обугленные на утренниках листочки.

А над полем, ставшим столь просторным, словно вся осень была только на нем, вдруг поплыл тугой, почти трубный гул, похожий на гул парохода или речного буксира с баржой, и хотя это прошел электропоезд, казалось все же, что буксир ведет баржу, а на ней во весь могучий свой рост, в соломенной шляпе с большими полями, стоит, налегая на кормило, может быть, Василий Буслаев.

«Небо — наш общий отец. От него плодоносная матерь наша сырая земля насыщается каплями влаги. Злачные нивы рождает земля, и привольные рощи, и человеческий род; создает и звериное племя». И было также к месту вспомнить Лукреция, что в природе вещей все во взаимосвязи: и древние гимны Небу и Солнцу, и языческое почитание бога солнца и любви.

Наверно, летом, в сильный ветер или грозу, свалило дерево, ту белоствольную с чернью березу, о которой сложено столько народных песен, всегда со славословием ей, русской березоньке...

Деревья ревниво оберегают тайну своих верхушек, которые первыми встречают зарю, и она сначала полежит на них и лишь потом спустится на землю. Иногда они склонятся от силы воздушного тока, когда низко идет на посадку или набирает высоту самолет, и первыми узнают, кто прилетел из Ташкента или кто улетел в Хабаровск, и может быть, и дальше — в Магадан.

А теперь береза была повержена, и возле одной развилины лежали остатки гнезда, сотканного по всем правилам ткачества из сухих травинок, каких-то перышек или подкрыльного пуха, гнездо младенчества тех, кто давно вывелся и летает или даже улетел на юг.

Я принес это гнездо домой, положил на свой рабочий стол и лишний раз подумал о том, сколько усилий в самые лучшие, сильные годы тратит человек, чтобы свить свое гнездо, иногда, однако, лишь до первого сильного ветра.

Лушу, недавнюю девчоночку, которая помогала мне собирать грибы, говорила басом: «Боровик, боровик, лезь в кузовик» — или сбивала шляпку: «Ах ты поганка!» — Лушу ее мать, тихая и степенная Татьяна Гавриловна, работавшая няней в детском соматическом санатории, выдавала замуж, и, наверно в память наших грибных совместных поисков, Луша прислала мне в конверте отпечатанное красивое приглашение: «Приглашаем Вас на торжественный вечер, посвященный нашему бракосочетанию, который состоится...» — и дальше следовали день, час и адрес.

Это значило, что Луше уже около двадцати лет, а ей было семь, когда мы вместе собирали грибы, — и как же проскочили эти тринадцать лет? Но они не проскочили, а шли своим чередом, Луша училась в школе, а теперь для нее самое трудное впереди — суметь свить свое гнездо, и я подумал, будь это возможно, ничего лучше в качестве свадебного подарка не придумаешь, чем то гнездо, которое я нашел в развилке упавшего дерева. В гнезде было и синее небо, и облака, и летняя гроза с державным трезубцем молнии, если это была ночная гроза, — в гнезде было и материнство, когда мать, представляясь хроменькой или подбитой, ковыляла возле самых ног, уводя все дальше и дальше от своих беспечных птенцов...

На свадьбу Луши я не пошел, послал с ее матерью то, что полагается для пиршества, но мне было все же жаль выкинуть найденное гнездо, и я положил его рядом с созревающими яблоками на подоконник террасы. Гнездо и яблоки дополняли друг друга, это была природа вещей, их взаимосвязь, их следствие одного из другого, как сумел в свое время написать об этом Лукреций, и вот его далекое слово представало в наглядности — в тесном единстве всего сущего под Небом, нашим общим отцом, и на плодоносной мат