Отражения звезд — страница 56 из 71

ери — Земле, которая от него насыщается каплями влаги.


Снежная ветка


Выпал снег, полежал и растаял. По дороге я встретил вдову писателя Спешнева, она сказала: «Вот и зима», я тоже сказал: «Вот и зима», и мы постояли и посмотрели вдоль аллеи, по обе стороны которой белели продольные перекладины заборов, образуя как бы рельсовый путь.

— Грущу, — сказала Спешнева, — а как только выпадает снег — и совсем грущу. Без Николая Ивановича не знаю, за что и приняться. Ушел — и ушел.

— Как же так — ушел? А его книги... сколько у него осталось книг?

— Не помню... около тридцати, наверно.

— Это значит, что вот мы с вами стоим сейчас на дороге, а в эти минуты кто-то читает, может быть, какую-нибудь его книгу: может быть, девушка с синими глазами, или полковник в отставке, или ученый где-нибудь в доме отдыха, а то и геолог захватил с собой в экспедицию. А может быть, генерал без всякой отставки и ученый без всякого дома отдыха. Книги живут своей жизнью, а печалиться — по русской пословице день меркнет вечером, а человек печалью... а вы живая душа, отдавайте, что можете, людям, хотя бы в память Николая Ивановича.

Я помнил Веру Георгиевну Спешневу еще совсем молодой, красивой отражением своего счастья в больших карих глазах, — теперь она несколько высохла, легли морщинки возле рта, те полудужки, которые у женщин как следы былых улыбок, и следует и принять их как следы былых улыбок.

— Конечно, не нужно забывать, что у Николая Ивановича остались книги, — сказала она. — Но кто знает, может быть, и не читают их.

— А вы зайдите в какую-нибудь библиотеку, спросите одну из книг вашего мужа, на переплете внутри есть кармашек для абонементной карточки, а на карточке все сказано, кто и сколько раз читал эту книгу. Для писателя самая суровая проверка... случается — знаменит, а карточка чистенькая, как крыло ангела.

Спешнев был хороший писатель, и я усомнился, что карточка в его книге сможет оказаться чистой.

— Это хорошая мысль, — сказала Вера Георгиевна, вдруг вся как-то потеплев. — Можно ведь зайти и в местную библиотеку.

— Конечно, а библиотекари обычно любезные люди, любят литературу, а если узнают, что вы интересуетесь книгами вашего мужа, то будут только довольны. Ведь Слово — это такая птица, она не улетает на зиму в теплые края, она всегда рядом, если только это настоящее Слово. Впрочем, библиотекари на этот счет первые ведуны.

Вера Георгиевна постояла еще рядом, ее лицо стало вдруг таким, каким я знал его столько лет назад, и я лишний раз подумал о том, что душа человека подобна багульнику с его удивительным свойством расцветать даже зимой, если поставить ветку в воду...

— Но ведь и правда, разве не осталось это? — спросила Вера Георгиевна, но больше саму себя, как-то отрешенно кивнула мне головой на прощание, а я постоял еще и поглядел ей вслед.

Она несла с собой все тридцать книг, написанных Николаем Спешневым, несла его записные книжки, его начатые рукописи, его замыслы, несла их почти двадцатилетнюю совместную жизнь, несла свою любовь, а одна из лучших книг Спешнева посвящена была ей...

Она несла все это в своей женской, никогда не слабеющей памяти, а белые полосы снега на поперечинах заборов по обе стороны дороги походили на рельсы, уходящие к западу, и оттуда хлынул вдруг последний, прощальный свет октябрьского солнца, облил мягкой бронзой и латунью ветки берез, еще не облетевших, и дорога, по которой шла Вера Георгиевна, тоже осветилась.

Сегодня уже поздно, конечно, но завтра с утра Вера Георгиевна зайдет, может быть, в поселковую библиотеку, спросит какую-нибудь книгу Спешнева и незаметно, чтобы не увидела библиотекарша, прижмет к груди абонементную карточку, с одной стороны всю исписанную, заполненную и с другой уже на треть... и, значит, он не ушел, Николай Спешнев, а идет рядом с ней по дороге, глядит на снежные ветки, снег остался лежать в канавках, первая запись зимы, как бывает запись в записной книжке писателя, и смотришь — возник и рассказ.


Виолончель


Осень выполнила свои обязанности, оголила деревья, высветлила дали, и теперь после трудов своих ждет зимы, как и я после своих трудов жду зимы. Но осень спокойна за свою работу, все прибрала, сложила в амбары и разве только тревожится, хорошо ли ляжет снег, а то начнется гнилая мокрядь, за которую винят обычно осень, хотя это вина запоздавшей зимы.

И вот мы идем мирно рядом, от сжигаемых в садах опавших листьев поднимается голубой дымок, и она говорит: «Есть в осени первоначальной...», как бы напоминая, Пушкина, Тютчева или Фета, а я докладываю ей, что́ успел сделать в ожидании ее прихода.

— Ладно, посмотрим, что́ получилось, — говорит она сдержанно, скидывает с березы несколько листочков и, глядя, как они падают, напоминает сама себе, что пора начинать...

— К книгам обычно пишут концовки. Я напишу всего полстранички о том, как мы ходили по твоим владениям, ну, и добавлю, конечно, что ты любимая пора поэтов, да и прозаики у твоих ног.

— Не очень-то ублажай меня, а то дуну так, что у летящей вороны перо подниму: ворона борется с ветром, отчаянно машет крыльями, а ветер дует ей в спину, закидывает перо на голову, и она хохлата, как курица... дарю тебе эту деталь.

— Так как концовка, которую хочу написать, будет посвящена тебе, она должна носить какое-нибудь музыкальное название... между прочим, эхо в оголенном тобой лесу походит на густой голос виолончели.

Ответа я не получаю, название — дело сугубо авторское, а за ночь она выполняет то, что посулила накануне: утром трава овчинно-бела, на верхушках деревьев лежит медный обруч прорвавшегося солнца, вскоре меркнет, идет мелкий снег, пока лишь примеряющийся, пока лишь как первые нотные знаки зимней оратории.

Выполнил и я то, что посулил накануне: написал совсем маленькую концовку, но если в ней есть яблочный привкус осени или мятный привкус первого снега, то этого именно я и искал.


Лебяжья стая


Возвращаясь из театра, Астасьев с женой не сели в троллейбус, а пошли пешком по предзимней, притихшей улице. Падал снег, но так незаметно, в мерцании и переливе чего-то нежного и почти неощутимого, и улица и тротуар были плюшевы.

— Давненько мы с тобой, Лизанька, не бродили по улицам, — сказал Астасьев. — А помнишь, как в свое время бродили?

Конечно, она помнила, Лизанька — для других Елизавета Сергеевна, преподавательница по классу рояля в музыкальной школе, — конечно, она помнила все...

Когда-то он, студент архитектурного института, увидел в консерватории милую, скромную девушку, как-то случилось, что, одеваясь после концерта в гардеробе, помог ей в сутолоке надеть пальто, она благодарно кивнула головой и почти тотчас же затерялась среди выходящих. А некоторое время спустя он снова встретился с ней на концерте, она узнала его, и так и началось, так и пошло́...

И сколько раз таким же предзимним вечером он провожал ее, а московский снег, казалось, даже не шел, но он все же шел, как сейчас, в пыли толченого перламутра или, может быть, в пыли раздробленных раковин, или сыпалась бертолетова соль из какого-то гигантского ларя.

Астасьев держал жену под руку, воротник меховой ее шубки касался по временам его щеки, и все было на этой притихшей от первого выпавшего снега улице как когда-то, но уже столько лет набежало с тех пор. Набежало, что они уже почти восемь лет женаты, и двое детей — сын и дочь — спят сейчас тихим младенческим сном под присмотром бабушки Пелагеи Семеновны, матери Лизы, покинувшей ради внуков Тамбов, в котором постоянно жила.

— Для меня все-таки загадка, как композитор находит свои звуки, — сказал Астасьев, которого жена усердно водила в концерты, но музыку он плохо понимал и нередко во время концерта отсутствовал, думая совсем о постороннем.

— А я, наверно, никогда не пойму, как не заваливаются дома, которые вы, архитекторы, строите, — сказала она. — Дело в гармонии, Митя: она все держит в своих руках — и сонату Бетховена, и высотное здание... но ведь и в жизни, в общем, так же.

Они проходили мимо большого дома, и Астасьев потянул вдруг жену в полуосвещенный подъезд и поцеловал ее, как столько раз целовал в подъездах домов, когда их кровом было только небо.

— Ах, Митенька, — сказала Елизавета Сергеевна укоризненно, — что только подумают обо мне прохожие, ведь я замужняя женщина. Никто и не поверит, что муж завел свою жену в подъезд, чтобы поцеловать ее.

— Ну, пусть думают, что я соперник твоего мужа. Притом опасный соперник, могу отбить тебя у него и, кажется, уже отбил.

— Отбил, — вздохнула она, не добавив: «На всю жизнь отбил».

— А что, если бы нам завтра закатиться куда-нибудь? Например, в Коломенское... кстати, давно хочу посмотреть кое-какие перевезенные деревянные постройки. Русские плотники отличными зодчими были. Целые концерты из дерева.

— Ну что ж, послушаем концерты из дерева, — согласилась она.

— Захватим и Пелагею Семеновну... она вместе с детьми за двух пассажиров да мы с тобой, как раз по нашим «Жигулям». Захвати бутербродов и парочку бутылок с яблочным соком, Мишка и Машка присосутся, им только дай.

Мишке было шесть лет, а Машке всего четыре года, и все у них было общее, да и для них все было общее.

Они перешли площадь сплошь в снежной пудре, и Тимирязев стоял в снежной пудре, а дальше была улица Качалова, как-то Астасьев купил в магазине «Мелодия» комплект пластинок с записями монологов Качалова, и он с женой целый вечер слушали голос того, именем которого названа их улица.

— Все-таки это здо́рово, Лиза.. живем мы с тобой уже восемь лет вместе, и ничегошеньки не ушло, а только приходит и приходит.

— Видишь, что значит музыка, — сказала Лиза довольно. — Это сегодняшний концерт настроил тебя так... а ты говоришь, что ничего не понимаешь в музыке.

— Со временем начну понимать, — пообещал он. — Я и сейчас закрою глаза и слушаю.