Он поднялся на платформу станции, на одной из скамеек сидел знакомый всей местности по своему пьянству бывший скорняк Гундосов, с коричневыми навек пальцами, обычно задевавший всех, сразу задел и его, Маркелова, сказал насмешливо:
— А, праведник... скоро ли вознесешься?
Но Маркелов только презрительно посмотрел на него прошел мимо, а Гундосов сказал вслед:
— Шурши, шурши... тараканы тоже шуршат. — И хотя было это глупо, да и пьяно, но Маркелов остановился сказал грозно:
— По милиции соскучился? — И Гундосов ответил: «По тебе соскучился», и хотя это тоже было глупо и пьяно, но все же как-то задело, испортило настроение и всегда так, непременно кто-нибудь встретится, да еще и скажет что-нибудь, и Маркелов вспомнил, что читал как-то об угрожающей перенаселенности земного шара, а таких, как Гундосов, наверно, пруд пруди, из-за таких и перенаселенность.
Он достойно спустился с платформы, купил возле станции, где торговали овощами и грибами местные жительницы, три яйца и пошел с авоськой в руке к дому, а на завтрак всегда ел яйца, о которых тоже прочитал как-то, что они по питательности равняются мясу, и теперь все размеренно в его жизни, хозяйство в его руках и спокойствие также в его руках, а речь пьяного человека на вороту не виснет.
Он вернулся домой, зажег примус, поставил на него чайник, потом стал варить яйца, четыре минуты — по часам, чтобы были «в мешочке», сел затем на террасе, пахнущей яблоками, ел яйца и пил чай, просторный осенний день был еще впереди, и он обдумывал, чем его заполнить? После завтрака можно немножко вздремнуть, потом пройти в ближний санаторий к садоводу Баранову, который обещал луковиц голландских тюльпанов, этой весной тюльпаны хорошо цвели возле террасы, и ему не раз хотелось написать жене: «В саду у меня тюльпаны цветут, рай», чтобы она поняла, какую жизнь променяла на грязи, хоть и целебные, может быть, но все-таки грязи.
Он убрал со стола, надел на этот раз не стеганку, а длинное осеннее пальто и пошел в санаторий к Баранову. Но что-то все-таки задело, хотя Гундосов был выпивши, как всегда; что-то задело, когда тот назвал его праведником, словно его правильная, разумная жизнь не давала кому-то покоя. Конечно, дочь могла бы время от времени поинтересоваться, как живет отец один, да и жена могла бы поинтересоваться, он, однако, не требует этого, а сколько получает внимания, столько и отдает, так что все дела в ажуре.
Это были твердые мысли, и ему хотелось поделиться ими с Барановым, который имеет дело с цветами и понимает порядок и красоту жизни...
Баранов, взъерошенный и озабоченный, с черными, густыми волосами уже в сильной проседи, с очками на носу, пересаживал какие-то растения из горшка в землю, в оранжерее было тепло и солнечно, и Маркелов сказал:
— С приятным деньком, Семен Петрович!
Но Баранов только кивнул ему, постукал краем глиняного горшка, чтобы не повредить корни пересаживаемого в землю растения, потом сказал через плечо:
— Луковицы я для вас приготовил, возьмите, — и кивнул в сторону нескольких отложенных луковиц тюльпанов.
Маркелов подержал луковицы в руках, спросил:
— Сорт не назовете?
— «Радужное донце», — сказал Баранов торопливо, словно хотел поскорее отделаться.
Это показалось обидным, но Маркелов все же помедлил минутку.
— Я к вам, собственно, с одним вопросом, Семен Петрович.
— С каким еще вопросом? — спросил Баранов уже совсем неуважительно.
— Вот вы с цветами имеете дело, понимаете законы природы, — сказал Маркелов, поборов все же в себе некоторую неприязнь к сухой деловитости Баранова. — Можете определить правильность.
— Какую правильность? — спросил Баранов нетерпеливо.
— Хотелось бы немного о своей жизни рассказать вам, вы понимаете жизнь, что́ к чему, одобрите, если правильно.
— Занят, — сказал Баранов отрывисто. — Занят. Мне до заморозков из грунта высаживать надо, так что — занят. Я, конечно, Яков Савельевич, луковицы тюльпанов готовно вам даю и ничего за них не спрашиваю. А разговоры вести — нет у меня времени, и потом — зачем вы мою помощницу, хорошую женщину, недавно обидели?
И Маркелов вспомнил, что пришел с неделю назад к Баранову, а его помощница, Вера Михайловна, в оранжерею не пустила, сказала: «Пускать посторонних в оранжерею запрещено», он удивился:
— Какой же я посторонний?
— А кто же вы? — спросила Вера Михайловна, но так обидно спросила, что он не удержался, сказал: «Глупая вы женщина», а она крикнула: — Уходите!
И он, усмехнувшись, сказал еще:
— Только подтверждаете, что глупая, — и с этим ушел.
— А чем же я вашу помощницу обидел? Это она обидела меня, однако я обиду не помню, не такой у меня характер, чтобы обижаться, да еще на всякую глупость.
Но Баранов молчал, возился в стороне, на этот раз Маркелов, однако, обиделся, сказал: «Обойдусь без ваших тюльпанов, если так» — и пошел к выходу, полагая, что Баранов окликнет его, но Баранов не окликнул, и он ушел без луковиц.
Вот, кажется, живешь в стороне, никому не мешаешь, сам организовал для себя правильную жизнь, и что-то всегда налезет: и то, как посмотрел в его сторону Фролов из своего киоска, и то, как на станции задел его Гундосов, и то, как небрежно указал ему через плечо на луковицы Баранов, — все было от неуважения, а может, и завидуют, что живет как сокол, однако не гол, как сокол, на его зеленую дачку и на террасу, увитую диким виноградом, сейчас уже лиловым, только поглядывают: живет себе Яков Савельевич Маркелов, людей не задирает, с поклоном ни к кому не ходит, просить ничего не просит, а что жена и дочь ушли в сторону от него, не он толкал их на это, не он прописал жене липецкие грязи и не он выдавал дочь замуж за монтажника в шахтерском городе, сама нашла себе, с отцом не очень-то посоветовалась, вспомнила о нем лишь тогда, когда с детишками отдохнуть собралась, а у него не санаторий или дом отдыха, отцу спокойствие нужно, об этом не подумала.
Он шел от Баранова, размышляя так, а день, начавшийся теплом и золотом, вдруг как-то отполз от него в сторону, и теперь нужно было сообразить, как провести его дальше, до того времени, когда можно будет задернуть шторы в комнате, сесть у телевизора, посмотреть художественный фильм, потом программу «Время», и день, слава богу, спокойно и мирно прошел. Но Маркелов все же чувствовал, что не совсем спокойно и мирно шел для него день, а словно пронес что-то мимо, однако полагавшееся тебе по твоей мирной жизни.
Он собрался было, чтобы растянуть время, зайти по дороге к соседке Варваре Федоровне Полукаровой, потерявшей год назад мужа, монтера местной электростанции, но вспомнил, что не так давно заходил к ней выговорить насчет ее собачонки, привыкшей забегать к нему в сад, и что она там потеряла, сказал тогда, но вежливо:
— Вы за своей собачкой присматривайте, Варвара Федоровна, а то еще под машину попадет, и все в мой сад забегает.
В сущности, ничего обидного он не сказал, напротив, только позаботился о ее собаке, но Варвара Федоровна насмешливо предположила:
— Наверно, яблоки у вас ворует?
— Яблоки она у меня не ворует, — ответил Маркелов с достоинством. — Но чужой сад есть чужой сад, а я, между прочим, о вашей Анетке беспокоюсь: случится, сочтут за беспризорную — и все тут.
По правилу, Варвара Федоровна должна была пригласить его сесть, но она молчала, явно ждала, когда он уйдет, и он ушел.
Стоя у калитки, он соображал, что бы придумать такое, зачем пришел, а может, просто сказать: «Сожалею, что у нас с вами такой разговор тогда вышел. Я очень уважаю вас, Варвара Федоровна, и вашего покойного мужа Игнатия Кузьмича уважал». Но он подумал тут же, что Варвара Федоровна поймет это иначе, пришел извиняться, осознал свою вину, никакой вины, однако, он за собой не чувствовал и, постояв у калитки, решил не ходить, а пошел к дому.
Он шел медленно, но длинный день, когда не к кому пойти и некого позвать к себе, да если и позовешь, может быть, не пойдут еще, длинный, осенний день был впереди, полный солнца, а яблоки на подоконнике в такой день пахнут гуще, набирают постепенно свою зрелость. И правда, яблоки на террасе пахли гуще, всей силой своей спелости, а те, что были нарезаны и нанизаны на бечевку, уже высохли и были готовы для компота.
Маркелов снял пальто и шляпу, присел к столу, постучал, размышляя, костяшками пальцев, потом принес из комнаты флакончик чернил и листок почтовой бумаги. Все же нужно время от времени написать жене, прожили столько лет вместе. Он хотел написать о тех своих мыслях, с какими пришел к Баранову, у которого не оказалось времени выслушать его, как будто клубень или луковица дороже ему человека... хотел написать, что вот и осень, в их поселке стало поменьше людей, дачники поразъехались, и как она там, жена, помогли ли липецкие грязи, он недавно прочитал про гиттиевы целебные глины, и про минеральные воды с закисным железом тоже прочитал.
А что, если бы собраться как-нибудь к ней и к своей свояченице в Липецк, поговорить обо всем и вспомнить многое? И он придвинул флакончик с чернилами, обмакнул перо, написал: «Здравствуй, дорогая Клава», а больше ничего не написал. Еще подивятся с сестрой, что́ надумал — приехать к ним, а зачем, если все давно ушло, сам оповестил когда-то, что жить одному ему и не скучно вовсе, стал самостоятельным и готовить уже научился... и хотя писал об этом с усмешечкой, все же выражал, что не жалуется на то, что один. А теперь может в их глазах получиться, что невтерпеж стало одному, надумал приехать.
Он посидел еще за столом, потом аккуратно отогнул на почтовой бумаге полоску со словами: «Здравствуй, дорогая...», разорвал ее, но листок почтовой бумаги еще пригодится. Он отнес флакончик с чернилами обратно в комнату, покрутил ручку транзистора, передавали сводку сообщений из утренних газет, но в «Правде» на щите возле газетного киоска уже было все это.
А вернувшись на террасу, увидел, что желтый, осенний лист пристал к его лежавшей на перилах шляпе, и Маркелов брезгливо стряхнул со шляпы лист.