Отражения звезд — страница 60 из 71

— Я уже давно все понял. А что — Леля? — спросил Савинов вдруг. — Поет в Новосибирске?

— Конечно, поет... у нее дивное тремандо было.

Теперь можно было и помолчать минутку.

— Передай маме — в субботу приду... может быть, сойдется на этот раз ее пасьянс.

И Франц Францевич прижал его на миг к своему большому животу и тотчас же отбросил, словно устыдившись своей размягченности.

Директор театра лежал на постели, подложив руки под голову.

— Далеко ли? — спросил он, увидев, что Савинов берет чемоданчик.

— На Багдадскую улицу.

— Это где же? — поинтересовался директор.

— Между Армавирской и Сочинской... когда-то на этой улице багдадские пирожники жили.

И директор после его ухода поразмышлял, наверно, где же эта Багдадская улица? Но сейчас так часто дают новые названия улицам, есть ведь и Варненская, и Чукотская, отчего же не быть и Багдадской?


Рабочее утро


Рабочее утро


Я вышел из калитки сада, и сейчас же навстречу мне двинулся коварным, змеиным шагом Федор Федорович Скобелев, прицелился из ружья и убил меня наповал или, по крайней мере, тяжело ранил, потому что я сразу же привалился к забору. А Федоровичу было совсем неважно, что он, может быть, смертельно ранил или даже убил меня: ему было важно, что он хороший стрелок и сразу свалил такого зверя, как я.

— Что же ты делаешь, — спросил я из своего смертного далека, — ведь ты убил меня?

— Здо́рово? — спросил он. — Здорово я стреляю?

И он, наверно, был бы доволен, если бы я сполз в канаву, а не только привалился к забору — не из жестокости, а радуясь своему искусству стрелка.

— Но я ведь не убил вас, — сказал он все-таки, — я из нарочного ружья, но папа сказал, что купит настоящее, когда я подрасту.

— Тогда лучше будет подальше держаться от тебя, — сказал я с опаской. — А вообще-то лучше, чтобы никто не стрелял и никого не бояться, это такая великая штука — мир.

Но Федор Федорович с недоверием посмотрел на меня:

— А если нападут разбойники или медведь в лесу?

— Медведь редко нападает на человека, он предпочитает подальше уйти от него. А разбойникам зачем нападать на тебя. Ты ведь не капиталист, правда?

— Правда, — подтвердил Федор Федорович, однако неуверенно: в свои пять лет он еще не вполне разбирался в структуре общества, но его дед был на войне, это он знал, и как-то в детском саду они поймали фашиста Славу Николова, и он отбивался ногами и кричал, что он никакой не фашист, пока не пришла воспитательница Ксения Христофоровна и не сказала:

— Мальчики, зачем вы обижаете Славу? Какой же он фашист, он такой же сын рабоче-крестьянского государства, как и вы.

Ксения Христофоровна нарочно сказала так выспренно это, со Славы Николова сразу же сняли позорную кличку, и все пошли с удочками на пруд ловить мальков, а как-то попался и карасик и долго плавал в стеклянной банке, пока его не обкормили мухами.

Федор Федорович родился в городе Целинограде, где его родители учились оба в сельскохозяйственном институте, но они привезли сына к бабушке Капитолине Игнатьевне, чтобы он подрос в Подмосковье, среди тихой его природы, а в степном Целинном крае сейчас зной и зной...

Капитолине Игнатьевне не досталась судьба ее дочери Кати, ставшей агрономом, теперь уже, видимо, хорошим специалистом по сельскому хозяйству, — Капитолина Игнатьевна работала сестрой-хозяйкой в ближнем доме отдыха для строительных рабочих, была занята с утра и всегда, по своей озабоченности о внуке, испытывала тревогу, что он остается почти весь день один, только в обеденный перерыв забежит покормить его. Но Федор Федорович не уходил далеко, если повертится, то где-нибудь вблизи, а ружье ему купили не для нападения, а для обороны, и хотя он и подстрелил меня без всякого повода, но нужно было проверить свою зоркость и руку стрелка, и он проверил их.

— Ты, брат, по меткости Вильгельм Телль, — сказал я, — был один такой стрелок, попадал через плечо в яблоко, подброшенное в воздух, так что историческая слава будет тебе, по-видимому, тоже обеспечена.

Но Федора Федоровича меньше всего занимали перспективы будущего.

— Папа с мамой написали бабушке, что скоро заберут меня с собой, — сообщил он. — Мама написала бабушке, что человек должен жить там, где родился... а я знаете где родился?

— Где же? — поинтересовался я.

— В Целинном крае, это знаете где? Это там, где папа с мамой работают, и я тоже буду работать там, когда вырасту.

— Правильно, — одобрил я. — К тому времени ты, наверно, только в краеведческом музее увидишь, какой была она когда-то, местность, где ты родился. Вообще, брат, это так замечательно, когда у человека богатая биография: родители поднимали землю, сын снимает с нее урожай, и вся страна со всем ее богатством как бы в твоих руках.

— Я пошел, — сказал Федор Федорович вдруг, и я остался один со своими соображениями насчет богатой биографии и освоенных земель, остался немного подавленный тем, что Федор Федорович по следу своих родителей будет со временем выращивать хлеб, а я умею только есть его — не очень-то большое искусство.

Но, глядя вслед вооруженной фигуре Федора Федоровича, я подумал о том, что можно написать, как, подобно птицам, селящимся там, где они вышли из гнезда, не забывает своего гнездовья человек и, скажем, Целинный край, веками не имевший никакого названия, кроме ковыльных степей, становится тем местом, про которое родители Федора Федоровича написали бабушке, что человек должен жить там, где родился... во всяком случае, никогда не забывать родных мест.

На этот счет можно было бы, наверно, хорошо поговорить с ними, а мать Федора Федоровича прислала недавно Капитолине Игнатьевне письмо, и та при встрече дала мне прочесть строчки, где дочь говорила о своей работе: «Осенью, наверно, мы заберем Федюшу к себе, теперь мы уже хорошо устроились, живем в Кустанае, а помнишь, как ты боялась отпускать меня неведомо куда, но здесь все-таки я нашла свое счастье, и Федюша родился здесь. Мы с Сережей наблюдаем, как растет все вокруг, — конечно, не сразу, нужно терпение. А Федюша должен с детства привыкать к здешнему климату, не знаю, как сложится дальше, но, наверно, еще не один год проживем мы здесь. Будущей весной непременно приедешь к нам, посмотришь, как мы обжились. Степь весной — необыкновенная».

— Видите как, — сказала Капитолина Игнатьевна, — прямо казашкой стала моя Катя.

Но о том, как у Кати появилась гордость: и она с мужем были среди тех, кто заставил степи служить человеку, ничего не сказала; все-таки она была вся в Подмосковье, Капитолина Игнатьевна, — каждому свое.

А подмосковного рабочего утра и сам не променяешь ни на что другое. И вот пошел он, дождичек, но так лениво, побрызгал только с летней беспечностью, листья деревьев и кустов заблестели, а в палево-кремовой спирее закипело вскоре от мелких осок.

Но я успел все-таки написать страничку за рабочее утро, а когда вышел пройтись, встретил Капитолину Игнатьевну с внуком, сейчас же захромал, и мы с ним поняли друг друга.

— Надежный растет у вас внук, Капитолина Игнатьевна, — сказал я. — Вильгельм Телль растет, — и я подмигнул Федору Федоровичу.

— Что это за Вильгельм Телль? — спросила Капитолина Игнатьевна.

— Альпийский стрелок... мог сбить из лука яблоко с головы своего маленького сына.

— Вы лучше скажите ему, что руки нужно почаще мыть... если не заставишь — не вымоет, а мне чумазый внук не нужен.

Но ей был нужен и чумазый внук, и Федор Федорович знал, что нужен ей и чумазый, однако сказал:

— Я руки мыл сегодня.

Капитолина Игнатьевна ухватила его за руку и показала ее ладонь.

— М-да, — сказал я с видом знатока. — Чумазость номер один.

Федора Федоровича заинтересовал, видимо, номер чумазости, и он сам посмотрел на свою ладонь.

— Хороший стрелок должен мыть руки не реже трех раз в день, — сказал я наставительно. — Вообще старайся никогда не промахнуться в жизни.

Но Федор Федорович отнесся снисходительно к моему назиданию: его интересовало больше, как можно сбить яблоко с чьей-нибудь головы, и он мысленно сбивал, наверно, с моей головы, все-таки он поупражнялся на мне сегодня.

И они пошли своей дорогой, бабушка с внуком, а я, возвращаясь, размышлял о сложных ходах работы писателя: даже садясь за рабочий стол с твердой мыслью, о чем будешь писать, никогда не знаешь, что принесет день вместе с дождичком, попрыскавшим, как из пульверизатора, с бегущими облаками, голубовато окрашенными на своей почти телесной округлости, и с кипящей от полосатых осок спиреей...


Варсонофий и сородичи


Мелкие последние выводки кишели в кустах, те чудные пичуги, те заинтересованные в жизни воробьи, которые и осень встретят и приветят, и с зимой в ладу, а про весну и говорить нечего, возвестят о ней своим оживленным треском и славословием всему живому на земле.

Некоторых, особенно предприимчивых, я подкармливал летом, и они зачастую постукивали клювиками по железу карниза, как бы напоминая, что позорно стучать по пустому месту и следует подсыпать что-нибудь. А другие просто затевали склоку, выносили на люди все свои взаимные недовольства, но лишь до первого вспорха, и я всегда думаю, что хорошо бы, если бы и у людей так: повздорили, но уже минуту спустя подзывают к себе, если предвидится что-нибудь приятное, а не самому жадно склевывать, чтобы не досталось товарищу.

А с одним из воробьев у меня сложилась и просто поэтическая дружба, хотя я писал не стихами, а прозой, но он великодушно поощрял меня на это скучное занятие. Как-то, в пору уныния, когда кажется, что ничего больше уже не напишешь, я сидел, отодвинув кресло от стола, на котором лежала недававшаяся рукопись. За окном было тепло, вернулось лето, сентябрь в золоте, пурпуре, киновари, охре, и следовало бы еще перечислить с десяток красок и оттенков, а я был пустой, без всяких оттенков, только со своей недающейся рукописью.