Потом разом, словно им выстрелили, слетел на карниз окна старый знакомец, посмотрел глазком в мою сторону, постучал клювиком по железу, и мне следовало понять, что прилетел он не ради того, чтобы покрасоваться, а каждому нужно есть, и я спустился вниз, достал из буфета рогульку, размял ее в ладони, насыпал крошек на карниз, и воробей принялся за дело. А я размышлял, дают ли воробьи друг другу имена, прикинул, что, скажем, имя Варсонофий вполне подходит этому моему соглядатаю, и решил, что, случись написать соответственный рассказ, дам воробью имя Варсонофий...
Я был расположен в этот день к размышлениям, мысленно поделился с Варсонофием своими трудностями, а заодно и сомнениями, напишу ли я еще что-нибудь, но он, но своему обычаю, прочирикал в ответ что-то оптимистическое...
Остаток рогульки лежал на моем столе, я приоткрыл окно, однако воробей не улетел, а лишь несколько отодвинулся в сторону. Эта уверенность в том, что я не обижу его, а тем более не оставлю голодным, вселила в меня надежду, что и я, в общем, не сирота, найдется кому не обидеть меня, найдется кому и налить мне тарелку супа. С этой уверенности, собственно, все и пошло. Я захотел написать о том, что круговая порука людей покоится на доверии и все хорошо идет, своим порядком, когда люди доверяют друг другу. И хотя это были и отвлеченные размышления, они наполнили, однако, недававшуюся рукопись новым смыслом, да и весь сентябрьский день с его красками наполнился тем новым смыслом, когда так поднимает человека сознание, что в мировой общности есть крупица и его усилий...
Все эти мысли возникли из зернышка, из-за воробья, но ведь в литературе все, в сущности, возникает из зернышка, и весь вопрос только во всхожести этого зернышка. Найденные где-то при раскопках семена, пролежавшие в земле несколько тысячелетий, проросли, когда ученые постарались вернуть им жизнь; прорастет, может быть, и мой воробей, если толково написать о нем...
Маленькая скромная собачка с грозной кличкой Пират потерянно стояла у калитки сада. Она приоткрыла лапой калитку и стояла возле нее на дороге, а мимо по временам проезжали машины, и собачка каждый раз напряженно вглядывалась: она привыкла издали узнавать свою машину, уже столько раз садилась на переднее место рядом с водителем, смотрела в открытое окно, и мир проносился мимо, а за рулем сидел самый любимый человек — Игорь Вячеславович Коростнев, самый прекрасный человек, и когда он сидел рядом, мир был прочный, хоть и проносился мимо. Но Игорь Вячеславович мог в любую минуту остановить машину или поехать быстрее, он все мог и умел.
Что же делать, однако, если так грустно сложилось, если несчастье свалилось на него, архитектора Коростнева, с его женой: два года назад их дочь вышла замуж, а потом были неудачные роды, сразу не стало двух жизней — и все оказалось ненужным: и дача, которую архитектор построил для своей семьи, и тихий летний уют, и возвышенная осень, когда яблоки дозревали на подоконниках окон и побуждающе к труду пахло палой листвой. Все стало ненужным, и жена Валентина Сергеевна сказала:
— На что нам теперь все это... лучше и не заглядывать сюда.
А некоторое время спустя появился рыжий, широкий в плечах человек, работавший в каком-то учреждении заготовителем, властно и безжалостно осмотрел дачу, как-то обидно усмехнулся некоторым причудам и фантазиям архитектора, сказал самому себе: «Наворотили». Но архитектор Коростнев услышал это и, когда вышли в сад, показал на собачью будку:
— Лучшего сторожа, чем эта собачка, не найдешь... такая чуткая.
Но он сказал это как-то просительно, с болью в душе, а жена Валентина Сергеевна даже не могла заставить себя приехать, чтобы срезать розы с куста...
Купивший дачу Тевяшов, неуважительный, беспардонный человек, подошел как-то к собачьей будке, в которую собаку посадили на цепь, чтобы не сбежала, сказал: «Смотри, хорошо сторожи, а то — расчет», щелкнул по носу, хоть и не больно, но обидно, и осталось лишь, гремя цепью, залезть поглубже в будку.
Потом все же спустили с цепи — убегай, если хочешь, но Пират не убегал, только стоял у ворот, всматриваясь в проезжавшие машины: он все же ждал, плакал и ждал, а старуха, которую поселил у себя в сторожке Тевяшов, говорила: «Подох бы хоть» — и не давала есть.
Осень тем временем занялась своим делом: выжелтила, что было нужно, листья рябины в саду заржавели, и папоротники тоже заржавели, а клен при каждом порыве взмахивал петушиными крыльями, и большие красные перья слетали на землю. А ночью однажды пошел дождь, к утру разошелся, все сразу стало мокро, окна дачи Тевяшов забил, наверно, до весны — весной сдаст две-три комнаты дачникам, а одна, с террасой, и совсем задорого пойдет.
Теперь стало уже ясно, что незачем выходить за калитку и всматриваться в проезжающие машины, а впереди — зима. Дожди шли сплошь, деревья стояли совсем голые, и собака лежала, свернувшись клубком в своей будке, словно готовая к зимнему долгому сну, после которого и не проснешься...
Но однажды она высунулась вдруг наполовину из будки, поставила уши, рванулась к калитке, привычно приоткрыла ее лапой, и уже незачем было всматриваться в подъехавшую машину — в ней сидела Валентина Сергеевна, позвала плачущим голосом: «Пират!», а за рулем сидел Игорь Вячеславович и, как только собака впрыгнула в машину, перевел скорость и поехал.
— Бедная моя собачка... предали мы тебя, просто предали, — говорила Валентина Сергеевна по дороге, а Пират, прижав уши, мелко дрожал, лизал ее руки, еще не осознав, что не пропало зря его доверие к тем, кого он больше всего любил и по ком страдал почти два месяца.
— Будешь жить с нами, — говорила Валентина Сергеевна, гладя маленькую черную голову с острой, чуть лисьей мордочкой, — привыкнешь к городу, а у меня на душе спокойнее будет.
И он лизал ее руку, уверял, что с его преданностью обоим им будет спокойнее, и квартиру постережет, и потерпит, если не выведут вовремя, с этим городским неудобством можно примириться...
А при встрече Игорь Вячеславович Коростнев сказал мне:
— Как иногда совсем пустяки могут приукрасить жизнь. Иногда — совсем пустяки... иногда только собачонка, как наш Пират.
Но главное — не обмануть ничьего доверия, даже собачонки со слипшейся от слез шерстью возле глаз, об этом Коростнев не сказал.
В сущности, вся эта история приключилась с родным братом Варсонофия по его службе человеку: он тоже сторожил в своем роде, склевывал не только насыпанные ему крошки, но и мух, и всевозможных вредителей, и уже давно установлено, что даже на посевах воробьи приносят больше пользы, чем вреда.
Воробьи склевали крошки на карнизе и улетели — перед зимой у них были дела, которые называются воробьиными по их незначительности, и даже понятие «воробьиная ночь» или приговорка «короче воробьиного носа» выражают не столько короткость ночи или ничтожность случая, сколько нежелание задуматься над тем, что по своей малости кажется недостойным размышлений; однако Варсонофий и его сородичи со своими малыми делами призывали именно к размышлениям.
Отощавший кот стоял, готовый к прыжку, и смотрел на большую присевшую на лиловый флокс стрекозу, кончик его хвоста подрагивал, а стрекоза стеклянно поблескивала мелко трепетавшими прозрачными крылышками — крыловская стрекоза, еще не узнавшая мудрости укоряющих строк знаменитой басни о себе. Потом хищник кинулся, но стрекоза перед самым его носом вспорхнула, перелетела на дальний флокс и снова замерцала на нем своими крылышками. А кот сделал вид, будто не случилось никакой неудачи, это было бы обидно для его профессионального самолюбия, поплелся по дорожке, словно вышел только для того, чтобы поразмяться, заглянул в собачью будку, где обычно делил с Пиратом сны и заботы. Но будка была пуста, а возле нее стояла плошка с каким-то хлебовом, которое он только потрогал лапой и сейчас же брезгливо отряхнул ее. Старуха все же немного дорожила котом, потому что с холодами переселились в подполицу полевые мыши, хватало и крыс, а кот все-таки нет-нет да задавит крысу или поиграет с мышью. Но со стрекозой получилась неудача; наверно, это похоже, когда актер не справился с ролью или спортсмен сплоховал, и тогда задумаешься: уж не постарел ли ты, или тебе изменило твое искусство?
И все это тоже семена, которые хочешь прорастить, хотя злак, может быть, и не возникает: но ведь даже самые опытные селекционеры терпели неудачи...
А к художнику Стелецкому, уверившему себя, что ему необходимо одиночество, необходимо перезимовать одному в полутопленной даче, вернулась та, из-за которой, он создал этот вакуум для себя, вернулась жена, и только по его вине они были в разлуке: но жена любила его и забыла обиду...
Терраска дачи была засыпана опавшими листьями, а Стелецкий в пристроечке варил на примусе вермишелевый суп из пакета. Он сказал только: «Маша!», а потом говорила она: «Дурак, дурак... боже мой, какой дурак!» Его лицо и руки стали мокрыми, и он целовал ее соленые губы, дрожавшие от плача, а она говорила: «Дурак, дурак!» — и это звучало сильнее, чем: «Люблю, люблю!»
Обо всем этом доложил мне наутро, прилетев снова на карниз моего окна, Варсонофий, давно убедившийся, видимо, в силе цепной реакции добра и доверия человека друг к другу. А доложив, не улетел в сторону, пока я крошил хлеб на карнизе, а лишь несколько посторонился, доверяя моей руке, и я, как бы мысленно выражая признательность за добрую весть, решил зайти через денек-другой к художнику Стелецкому, сказать его жене, будто ни о чем не знал: «Здравствуйте, Елена Николаевна!» — и пожать маленькую руку, которая недавно вытирала тылом мокрые от ее слез щеки мужа, а может быть, мокрые и от его собственных слез...
Варсонофий, однако, не склевал все крошки сам, а подозвал кое-кого из своего племени — дело к осени, мух и жучков не стало, и даже ветреная стрекоза была лишь залетной гостьей: погреется немного на солнце, а к вечеру завянет, как цветок.
Воробьи отстукали на карнизе клювиками чечетку, позднее карниз холодно заблестел — пошел дождь, теперь, наверно, уже обложной, а Пират дремал где-нибудь в углу рабочей комнаты Коростнева, его спящие ноги устремлялись куда-то: может быть, он бежал навстречу машинам с чужими людьми, а потом его ноги перестали бежать — подъехала знакомая машина с самым любимым человеком за рулем, теперь он улыбался, его губы шевелились, и три волоска бородавки возле нижней губы тоже шевелились от улыбки...