Берестяная грамота
Всё милостиво, всё по правилам щедрот: сенокос прошел в жаркую, сухую пору, ни дождинки не упало на сено, хлеб убран, закрома полны, урожай, как сообщил по телевизору ученый-агроном, хороший, и благословен труд хлебороба, трижды благословен, а на экране телевизора увидишь, как везут грузовики к элеватору зерно, и элеваторы высятся в полях, подобно бастионам народного богатства.
А ты спросишь себя, что ты скосил, что снял, не остался ли далеко от всеобщего труда с его великими результатами? Художник расставляет вдоль стен своей мастерской еще не просохшие этюды и пейзажи, проверяет то, что успел урвать у природы, композитор погружен в многоголосое звучание написанной им музыки, а писатель полистает исписанные за лето страницы, ту черноту мелкописи, в которой и сам с трудом разбирается, и кто знает, что там, в черноте еще не проявленных строк: получилось ли так, как задумал?
Октябрь притушил яркие краски осеннего пожара, золото порыжело, с утра все в желтом, как бы солнечном отсвете, но быстро меркнет, так быстро, что сел иногда с утра за стол, еще даже не разбежался, а первая косая струйка дождя уже черкнула по окну, словно пробуя, хорошо ли загрунтовано для пепельных красок?
Накануне ко мне пришла Даша Василькова, приехавшая вместе с другими получать медаль «За трудовую доблесть». Даша собиралась день-другой пожить у своей сестры, служившей няней в ближнем детском саду и несколько дружившей со мной, потому что я достал как-то нужный учебник для ее третьеклассного сына. Она и попросила меня так: «Мне для моего третьеклассного нужен учебник по истории, а он то ли не вышел еще, то ли уже распродан», и я достал нужный учебник.
Даша Василькова зашла попросить конверт с маркой, хотела послать матери в Калужскую область письмо с описанием, как получала медаль.
Мужа Даши убили в самом начале войны, осталась с грудным ребенком, молоко у нее вскоре пропало, достать коровье или козье было в ту пору нелегко, и только семь месяцев прожил, все хилея и хилея, ее мальчик...
О жизни Даши мне рассказала ее сестра, Анастасия Петровна, мать третьеклассного, а сейчас Даша приехала в Москву получать то, что добыла своими усилиями, сказала мне: «Я на всю силу трудилась в моей жизни, и за тех, кто не дождался, считала себя в ответе». Она имела в виду, конечно, в первую очередь своего мужа, которому было двадцать два года, когда он погиб, а ей только девятнадцать...
Даша взяла листок почтовой бумаги и конверт с маркой, сказала:
— Порадую мамашу, совсем старенькая стала и не видит почти совсем, письмо ей прочтут, да и я с моими годами уже к пенсии подбираюсь.
Я вручил Даше еще «Всадника без головы» для ее племянника, для того третьеклассного, с которым рядом за одной партой сидят и Жюль Верн, и Фенимор Купер, и Майн Рид.
— Передам, — сказала Даша довольно.
— Вы не передайте, а лучше от себя поднесите.
— Что ж, верно, отломлю вроде кусочек от своей радости, — отозвалась Даша и совсем довольная. — Спасибочки.
«Вот сижу и размышляю, — написал мне из Новгорода мой друг, археолог Виктор Модестович Мячев, — льет проливной новгородский дождь, принесло, наверно, с Балтики. Летняя наша экспедиция была весьма успешной — нашли несколько грамот на бересте да парочку сошных, и чувствуешь себя немного причастным к Великому Новгороду, словно протянул тебе руку тот, кто писал на бересте письмо другу, а может, и любви своей. И смотришь, целый мир возник во всем величии чувств человека из обрывка коры березы, который обычно идет на подтопку. Вот наглядный пример того, что ничего незначительного не существует на свете, а все значительно в конечном своем действии».
Писательское дело походит на любой вид деятельности человека. Степенный, немолодой, в очках, плотник Семен Ефимович, пришедший подстрогать рамы окон, чтобы плотнее закрывались на зиму, долго возился и примеривал, подтесывал стамеской и строгал, закрывал раму по нескольку раз, проверяя, как она села, и говоря самому себе:
— Надо, чтобы без сквозинки... чтобы теплый воздух не уходил, а холодный не входил по взаимности.
В переносном смысле это было близко задачам писателя, и я с уважением смотрел, как он снимает стамеской почти лепесток, а то строганет, но так легко, будто лишь погладил дерево.
День, начавшийся с золотых чертогов, померк, а белый лист на рабочем столе, с утра крахмально блестевший, стал почти черным от зачеркнутых строк, и мне захотелось поделиться с Виктором Модестовичем Мячевым некоторыми мыслями о своем ремесле, написать о том, что долговечность, например, наших книг определяется не тем, на какой бумаге они напечатаны, а тем, чтобы хоть несколько строк были начертаны не только чернилами...
И я написал ему:
«Так хочется представить себе, что годиков через пятьсот кто-нибудь найдет оставшиеся после нас строки и помянет добрым словом тех, кто жил когда-то, трудился, любил, надеялся... и пусть лишь наподобие берестяной грамоты сохранилось бы это, но кто-то прочтет, кто-то вроде вас с вашим душевным усердием прочтет».
Герань
Осень долго медлила, жалела свою красоту, а потом решилась, поснимала листья с деревьев, словно меняла декорацию, и вместо золотого все стало грифельно-серым. Дом был деревянный, старенький, весь скрипучий, но так уж сжилась она, Зоя Васильевна, и с тем, что зимой от окон дуло, и с тем, что скрипят ступени лестницы, когда поднимаешься по ним, а зимой, принося воду из колодца, прольешь немного, и тогда только не поскользнись.
После смерти мужа, работавшего механиком на насосной станции поблизости, осталась она с сыном Василием в этом доме, работала кастеляншей в ближнем санатории, а потом пошло быстро, так быстро: сын вырос, кончил школу, ушел в армию, поступил затем в архитектурный институт, теперь строит и строит, прислал как-то альбом с фотографиями домов, которые построила в новом районе их мастерская, да и сам, наверно, живет с женой в одном из таких домов, над которыми близко лежит небо...
А с месяц назад в ответ на ее просьбу о ремонте пришел из поселкового Совета человек, осмотрел скрипучий дом, потопал ногой по его половицам, сказал:
— Ремонтировать тут нечего... одна труха. На снос.
— Как это на снос? — спросила Зоя Васильевна испуганно.
— Жить в этом доме нельзя, завалится — придется отвечать за вас.
— А я куда же? — спросила она.
— Переселим в первую очередь из-за аварийности... сейчас новый десятиквартирный дом строим, дадим комнату на первом или на втором этаже, учтем ваши годы.
— Нет уж, — сказала она, — я отсюда не уйду, здесь моя жизнь прошла. Отсюда меня только вынести можно.
— Несообразительная вы, мамаша, — сказал человек, — не понимаете аварийности. В общем, так: к весне или к самому началу лета готовьтесь к переезду. А аварийный акт я составлю.
И с тем он ушел, человек из поселкового Совета, а Зоя Васильевна пошла к соседке, Софье Климентовне Евлампиевой, прежде работавшей на телеграфе. Евлампиева, строгая и в очках, несколько похожая на мужчину, сказала:
— Ничего тут не поделаешь. Все в свою пору приходит в ветхость, но только вы сыну напишите. Он у вас архитектор, все правила насчет строительства знает. А на снос — это просто, раз и два — и нет вашего дома, а поселковый Совет обязан обеспечить вас жильем.
— Мне комнату в новом доме обещают. Но у меня ведь садик есть и огород, хотя и малое совсем все, но я без земли не могу. Не могу на землю со второго или третьего этажа смотреть. Мне она в моей руке нужна.
— Напишите сыну, — повторила Евлампиева, — он архитектор, ему на этот счет и карты в руки. Пускай приедет, с его мнением посчитаются. В прошлом году ему премию присудили, я читала в газете.
— Что же я писать ему буду, если — на снос. Жалиться только — не умею я этого.
— А вы не жалуйтесь, лишь за советом обратитесь... совет — не спрос, и кому же, как не сыну, дать вам совет? Ведь все его детство прошло здесь, ему должен быть дорог ваш дом.
Но сын давно ушел в сторону со своими делами и заботами, приезжал, правда, с женой, хоть и красивой, но какой-то холодной красотой, протомилась те несколько часов, которые провели здесь, бездумно выпила чай, сказала: «Старенький ваш домик, но симпатичный... всегда жалеешь такие старинные домики», словно еще тогда подумала, что на снос только годится он со своей трухой, и впрямь по ночам что-то шуршало в стенах, словно сыпалось, или вздрагивал дом, когда мимо проезжал грузовик.
И Зоя Васильевна решилась все же и написала сыну: «Давно не было письмеца от тебя, Васенька, но я в газете читала о тебе и радуюсь, что отмечают твой труд». Однако просить все же ни о чем не стала, только приписала внизу: «Наш дом предназначили на снос, будут весной или в начале лета выселять».
А сын должен сам понять, что это значит — остаться матери без своего гнезда, которое свила еще с отцом и с которым связана и его, архитектора Василия Дмитриевича Реведцова, жизнь.
Зоя Васильевна послала письмо, но ответа долго не было, а по ночам все чаще шуршало что-то в стенах: может быть, завелся древоточец, и точит, и точит, и подтачивает понемногу...
А потом пришло все же письмо от сына:
«Извини, дорогая мама, что отвечаю с опозданием, но был в командировке. Живем мы с Аллой хорошо, ты ведь знаешь — она тоже архитектор, так что помогаем друг другу. А что касается твоего домика, он по срокам уже свое отслужил, и правильно, что поселковый Совет беспокоится по этому поводу. Перекрытия, наверно, уже давно пришли в ветхость, в один день может завалиться, я на этот счет давно беспокоюсь за тебя. В Москве множество таких домов сносят, но я уверен, что поселковый Совет не обидит тебя, все-таки отец работал в местной организации, да и ты столько лет проработала в санатории. Мы с Аллой посылаем тебе маленькую посылочку».
Пришла и посылка с хорошим пуховым платком, вязаными варежками и несколькими кусками хорошего мыла, но Евлампиева все же при встрече спросила: