Перед уходом Иван Лукич показал, где лежат овощи, распорядился сварить картофельный суп, а на второе пельмени из продолговатой коробки, и Ксюша повязалась передничком и принялась хозяйствовать в доме вдового Ивана Лукича, хоть и брата покойного отца, но такого чужого, что лучше об этом и не думать. Она вымыла овощи, очистила картошку, сварила суп, а пельмени быстро сварятся, как только Иван Лукич вернется.
Потом она достала из своего чемоданчика листок почтовой бумаги и села писать письмо матери:
«Вот я и у Ивана Лукича, дорогая мама. Он хорошо меня встретил, буду помогать ему, за зиму немного подработаю, а в будущем месяце пошлю тебе десять рублей для начала».
И такой одинокой без нее, такой оставленной показалась в эту минуту мать, что на одну строчку капнуло, буквы чуть расплылись, и мать, конечно, сразу поймет — капнула слеза...
Иван Лукич вернулся с работы хмурый, чем-то недовольный, покосился на кастрюльку с супом, сказал коротко: «Обедать», и, пока умывался, Ксюша разогрела суп, сварила пельмени, поставила на стол один прибор, но Иван Лукич сказал: «А себе что же?» — и она поставила второй прибор, налила ему тарелку супа и тревожно посматривала, когда он принялся есть, — пришелся ли ему по вкусу?
— Вот говорят — родство, — сказал Иван Лукич, когда съел две полных тарелки супа, — а что такое — родство? Родство — если по душе кто-нибудь, и нечего при этом в паспорт заглядывать, свояк ли или только знакомый, да и пустое совсем это понятие — свояк. Не знаю как, мог бы я по закону жениться, например, на тебе? А если не мог бы, так неужели закон может встревать между людьми, если у них согласие?
Иван Лукич говорил как-то непонятно, туманно, словно вообще о людях и отношениях между ними, и Ксюша, опустив голову, молча ела суп, потом подвинула миску с пельменями, Иван Лукич сразу же положил себе полную тарелку пельменей, густо полил сметаной из баночки, а Ксюша положила себе только несколько штук, и он покосился и сказал:
— Ты у меня кругленькой станешь, мне не жаль, хоть полкоробки пельменей съешь, пожалуйста, на здоровье.
Перед обедом Иван Лукич выпил стаканчик водки, теперь разгорелся от нее, супа и пельменей и уже совсем добро смотрел на Ксюшу своими заплывшими глазами.
— Я тебе рюмочку вишневки налью, водка тебе не полагается, а вишневку можешь.
— Я не буду пить, — сказала Ксюша поспешно.
— Зачем же пить? Пригубь только за нашу с тобой встречу... я о тебе хорошее слышал, так что давай — за хорошее.
Он налил себе еще полстаканчика, чокнулся с Ксюшей, но она лишь смочила губы наливкой, и Иван Лукич неодобрительно посмотрел на нее:
— Или не по вкусу?
— Я не пью, Иван Лукич... и ни рюмочки не пила никогда, — сказала Ксюша.
— Ну, это дело поправимое, — отозвался он загадочно. — Вообще все у человека в руках, если только руки у него хорошо пристроены.
После обеда Ксюша поставила чайник, а Иван Лукич прилег на полчасика, проспал, однако, целый час, проснулся уже совсем твердый в том, что́ нужно наказать, чтобы Ксюша сразу вошла в круг своих обязанностей.
— Пойдем на грядки, — сказал он, и Ксюша пошла с ним на грядки. — Есть еще два сорта у меня, но пока только развожу, в будущем году, может быть, в продажу пойдут. Земля удобрена, так что сорняки так и лезут, прополка тоже дело твоих рук будет.
На Иване Лукиче была полосатая, красная с желтым пижама, а в вышитой тюбетейке на своей большой, лысой голове он походил на какого-то восточного владыку, изображение которого видела она в одной книге. Он постоял по-хозяйски, упершись рукой в поясницу, а Ксюша выполола несколько цепких травинок.
— Вечером в кино пойдем, я билеты взял, — сказал Иван Лукич. — Вообще тебе со мной скучно не будет. Я тебе благодетельство окажу, ни в чем отказу, а одному мне трудно жить, сама видишь. Брать со стороны человека —за ним досмотр нужен, налево торговать начнет, все мое хозяйство на ветер пустит, а я свой сад знаешь сколько лет растил?
Кинотеатр был на городской площади, и Иван Лукич, достойный, в сером, хорошем костюме, просторно сидевшем на его грузной фигуре, провел Ксюшу в зал, и они сидели рядом, смотрели фильм, а Иван Лукич как бы случайно положил свою большую руку на руку Ксюши, лежавшую на подлокотнике кресла, но как бы милостиво, как бы напоминая, что на его руку можно положиться. А про фильм, в котором двое любили друг друга, но потом разошлись и он стоял на палубе парохода, а она плакала на берегу, Иван Лукич сказал:
— Глупость все это... Садись и поезжай с ним, а слезам Москва не верит.
И было как-то обидно за плакавшую молодую женщину.
— У тебя пельмени остались, — сказал Иван Лукич, когда вернулись из кино, — согрей, немного съем, а много на ночь вредно.
Ксюша согрела пельмени, и он съел несколько штук, сказал:
— Будет. А то на сытый желудок еще приснится что-нибудь. Будильник на шесть часов заведен, услышишь — сразу же вставай, у меня до девяти, когда открывается склад, дел по самое горло в доме.
Он ушел к себе, лег, а Ксюша еще посидела в своей комнатке, глядя сквозь синее окно на огород, темно зеленевший к ночи, пошарила потом на своей двери, ни крючка, ни задвижки не было, и она осторожно, чтобы не громыхнуть, придвинула к двери шкаф, стоявший рядом.
Начатое письмо матери лежало на столе, и она присела и приписала при слабом свете из окна: «Сегодня с Иваном Лукичом были в кино, смотрели один хороший фильм», а написать еще что-нибудь не смогла, иначе мать поняла бы все...
Ночью она проснулась вдруг от какого-то шороха, хотели открыть дверь, но мешал шкаф, и голос Ивана Лукича сказал за дверью:
— Это что еще за мода — запираться? Ты эту моду не заводи, пожалуйста... воров в доме нет.
И он потолкал дверь еще, но Ксюша ничего не ответила, притворилась спящей, сердце ее билось, и все стало так страшно.
Наутро Иван Лукич ничего не сказал, пил чай, лукошко с собранными накануне ягодами стояло в сенях, и Иван Лукич повел Ксюшу на рынок, показал свое место за прилавком, но сам никогда не торговал, была одна старушка, которая помогала ему, но он заподозрил, что она присваивает немного из выручки, и теперь старушка стояла в стороне и смотрела на ту, которую привел он на замену ей.
— Жадный твой хозяин, — сказала она, когда Иван Лукич ушел, — у него каждая ягода считанная, мне тебя жалко, дочка... а я, конечно, по старости согласилась, и лучше бы мне и не видеть его вовек.
Наверно, чем-то обидел Иван Лукич эту совсем смирную старушку, и она с печалью только смотрела на Ксюшу, немного помогла ей по своей доброте, клубника Ивана Лукича славилась, и правда хорошая, крепкая и спелая была его клубника, однако начала уже понемногу сходить, и Ксюша лишь недели полторы торговала клубникой, но как-то стыдно для себя торговала, совсем не для этого она приехала, и в своем письме к матери Иван Лукич не написал ничего о клубнике, написал лишь, что ему одному трудно без помощи, и мать сказала тогда: «Конечно, трудно Ивану Лукичу одному... поможешь ему по хозяйству», и Ксюша поехала с тем, чтобы помочь по хозяйству.
На рынке торговали овощами и фруктами колхозы, это было их дело, а городским жителям нужно заниматься совсем другим, и Ксюша, когда подходили и справлялись о цене, торопливо отвечала и насыпала из лукошка на чашку весов, не придерживая верхний ряд, как учил Иван Лукич, а старушка, прежде помогавшая ему, приходила иногда, жалостливо смотрела на нее и, когда Ксюша хотела раз отсыпать ей немного ягод, сказала:
— Ягодки недосчитается — он с тебя взыщет, твой хозяин, — и ягод не взяла.
Клубника сошла, но стали поспевать яблоки, золотая китайка, правда, еще не совсем дозрела, однако брали и китайку.
— Теперь только доглядывай, — сказал Иван Лукич как-то. — У меня ружье заряженное висит... я чуть что — дроби не пожалею, выковыривай потом. Хуже мальчишек ничего нет... я в прошлом году проучил двоих, — наверно, и сейчас с дробинками пониже поясницы ходят. Теперь нам с тобой скоро ночи не спать, будешь ложиться пораньше, а с полуночи до рассвета дежурный час.
Дверь в ее комнату Иван Лукич не пытался большие открыть ночью, сказал позже:
— У тебя на столе графин с кипяченой водой оставался, а сырую я опасаюсь пить, — но как-то жестче стал с ней, словно не был доволен, как она ведет хозяйство.
Ксюша несколько дней продавала на рынке китайку, и, хотя яблоки были и мелкие, мешок быстро пустел, но уже стали и другие сорта вызревать понемногу, и Иван Лукич однажды сказал:
— Сегодня я засаду по всем правилам сделаю... я прямо чувствую, что только жди, а сейчас и анис уже в силе. Прежде я собаку держал, но искусала раз пьяного, забрел не в свой двор, я решил — лучше потише, все-таки я на государственной службе, пристегнут еще частника, а мне по моему положению никак нельзя. Сегодня часика в два ночи разбужу тебя, сам я по одну сторону, а ты по другую, так пуганем, что и не сунутся больше.
И Иван Лукич в два часа ночи, когда лишь серело, разбудил ее, постучал в дверь, а придвигать шкаф она больше не стала, приделала крючок, и они вышли в серый сад, год выдался урожайный, и к тяжелым нижним сучьям яблонь Иван Лукич поставил подпорки.
Ксюша присела на приступочку возле дома, сидела в предутренней тишине, — совсем не так, совсем как-то вкось пошла ее жизнь, и было страшно подумать о том, что придется здесь зимовать. А в кино Иван Лукич уже не звал, сидел перед телевизором, ни разу не окликнул ее, чтобы подсела посмотреть, и получалось так, что нанял ее, как работницу, и свое место она должна знать.
Потом она увидела, что Иван Лукич зашел в дом, вернулся с ружьем через плечо и как-то словно протаял в другой конец сада. Город еще спал в тишине своих садов, в тишине маленькой, кроткой речки Полтавки, в которой плавали утки и на мостках женщины стирали белье, а прибрежные дома спускались почти к самой воде. Она услышала вдруг слабый треск в стороне, словно отодрали планку штакетника, увидела какие-то тени, наверно мальчиков, соблазнившихся крупными, еще не дозревшими яблоками, но уже румяными с одного бока, дерево потрясли, со стуком посыпались яблоки. Иван Лукич, наверно, тоже услышал стук яблок, торопился, пригнувшись, с ружьем в руках, и Ксюша крикнула: «Бегите, мальчики... в вас сейчас стрелять будут, бегите, родненькие!» — крикнула с восторгом, и те сразу посыпались в сторону, а Иван Лукич с таким искаженным лицом, словно с ним случился удар, возник вдруг прямо перед ней.