Он спросил совсем невоенным, небоевым голосом:
— Папа, а почему мама не хочет, чтобы у нас был пудель? Почему у Трофимовых есть Тимошка, а у нас нет?
— Я ничего не слышал, — сказал отец, зажав обеими руками уши. — Это говорит не мой сын Сахарназар, а какая-то плакса. Разве так добывают себе права?
— А как? — спросил сын, оживившись.
— А так, что мы с тобой отправляемся однажды в клуб собаководства, называем свои имена, кругом смятение, там сидят главным образом слабонервные женщины, и мы скажем им: «Нам нужен боевой пудель или боевой короткошерстный терьерчик. Наш остров, правда, уже не подвергается нападениям, но бдительность, бдительность!» И мы приобретаем пуделя или терьерчика, привозим на наш остров, вскоре же несомненно появится женщина в виде нашей с тобой мамы, скажет: «Просто с ума сошли... только собаки не хватало!», но мы с тобой вытерпим, с женщинами не сражаются, мы скажем только: «Это Тимка, познакомься с ним», и мы знаем нашу маму, она ответит в худшем случае: «Два дурака», мы примем и это, переживем обиду.
— Правда? — спросил Сахарназар. — Правда, купим пуделя?
— Пока молчание. Военная тайна. Шифр номер двести пятнадцать. Неужели ты до сих пор не научился хранить военную тайну?
И сын ответил:
— Есть хранить военную тайну.
На острове Монтесиндбаде со временем расцвели посаженные деревья, весь остров стал как цветочная клумба, а на берегу, где было отражено нападение, стоит мраморная доска с именем защитника угнетенных — Сахарназара, и с острова иногда поступают подарки в виде груш бера, или винограда мускат, или яблок апорт, доставляя которые отец всегда говорит:
— С нашего острова.
И они продолжают свои вечера, уже мирные, но все же не мешает время от времени оглядывать горизонт, а на острове живет теперь еще пудель Дорофей с мокрым, шагреневым носом, участник охраны, и мать уже не говорит: «С ума сошли!» или «Два дурака», а крикнет иногда: «Дошка!» — и Дорофей сразу бросается с острова в море, плывет и возвращается с куском чего-нибудь во рту, но если это кость, он знает, что ее нельзя грызть на цветущем острове, и грызет ее на коврике в передней.
...А сорок лет спустя, сидя вечером в своем рабочем кабинете, в часы, когда уже не работается, Всеволод Алексеевич вспомнил, как проводил вечера с отцом на берегу острова Монтесиндбада, оба вооруженные, Командующий и его заместитель, и отец первым услышал плеск весел, крикнул: «Сахарназар, абордаж!», и они стали опрокидывать шлюпки, и неприятели тонули один за другим...
Всеволод Алексеевич, прикрыв рукой глаза, вспомнил все это, но отца уже давно не было, отец погиб на втором году войны под Ельней, немецкий танк раздавил его батарею со всем расчетом, не удалось на этот раз скинуть неприятеля в море... Отец, отец! Любимый Командующий, научивший добру и милосердию, научивший мужеству души, — мог бы без всего этого, без первого познания нравственных правил, стать он, Всеволод Алексеевич Курбатов, писателем, написать уже не одну книгу, и они стоят, его книги, в шкафу, некогда принадлежавшем отцу. Однако самое главное, самое важное только нужно написать еще, назвать, может быть, «Вечера на Монтесиндбаде», рассказать, как в нем родился писатель, как отец торопил его фантазию, торопил и воображение, торопил и мечту, и это именно он вложил в его руку то волшебное перо, которое умеет не только выводить строки, но и призывать людей к добру, призывать и к мужеству...
Всеволод Алексеевич взял со стола тот большой костяной нож, который был у отца за поясом, когда он вместе с сыном готовился отразить нападение врага на их остров. А с фотографии, стоявшей на рабочем столе, смотрел отец в военной форме артиллериста... но он не убит, отец, он живет в книгах, написанных его сыном Сахарназаром, для которого в ту пору их остров означал целый цветущий мир.
Наверно, вспоминая все это, Всеволод Алексеевич так глубоко вздохнул, что дремавшая у его ног пуделиха Долька, может быть внучка или даже правнучка Дорофея, подняла вдруг голову, посмотрела на него и придвинувшись, улеглась плотнее к его ноге.
Фея
На юге уже давно созрел виноград, жена приносила налитые светло-зеленым соком гроздья, сходили постепенно подмосковные помидоры, пошли яблоки, осень стояла теплая и солнечная, но уже сходила понемногу и она, из открытой форточки набегало по временам твердое дыхание ночного воздуха. И закаты помалу превращались из розовых в цве́та терракоты, глиняно-желтые осенние закаты.
А он все лежал, Алексей Иннокентьевич, встречал свое ущербное утро, провожал свой ущербный день, и Вера Игнатьевна, работавшая врачом в детской поликлинике и освобождавшаяся только к вечеру, решила найти какую-нибудь добрую душу, чтобы хоть несколько часов был кто-нибудь возле больного.
Одна из нянь, работавших в поликлинике, порекомендовала ей свою племянницу Валю, приехавшую поступать в педагогический институт, но нужное число очков Валя не набрала, теперь приходится устраиваться куда-нибудь на работу, а пока не устроится, она может недельку-другую посидеть у больного.
Няня Полина Александровна привела племянницу в поликлинику, и Вера Игнатьевна, поглядев на юное, какое-то все льняное, словно светящееся лицо Вали с большими голубыми глазами, сказала:
— Не надоест вам, миленькая, недельки две хотя бы посидеть с больным? Это мой муж, он ученый человек, историк по специальности... может, придетесь по душе друг другу?
— Конечно, могу, — сказала Валя с готовностью.
— Ну и отлично... приходите завтра утром, я с двух часов работаю.
Вера Игнатьевна дала адрес, и Валя записала его ровным, мелким почерком в записную книжку.
Они были женаты уже тридцать семь лет — огромное по чувству и по испытаниям время. После войны Алексей Иннокентьевич вернулся с поврежденным сердцем, и с тех пор пошли тревога за тревогой. А месяц назад пришлось снова полежать в больнице, но врачи, выпуская его, предписали длительный покой, и он лежал и томился.
У Веры Игнатьевны с мужем сложились те ровные, неколебимые отношения, когда постоянство становится похожим на течение спокойной реки, давно вошедшей в тихие берега. Оба были заняты, он — в институте, где заведовал кафедрой, она — в детской поликлинике, где столько детей уже прошло через ее руки, но собственного ребенка не было, и Вера Игнатьевна бессознательно перенесла на мужа не давшуюся ей материнскую заботу...
— Нашла для тебя одну славную девушку, станет приходить на несколько часов, пока я на работе, — сказала она, вернувшись из поликлиники.
Алексей Иннокентьевич лежал и тосковал, расходуя постепенно запас душевных сил, а за окном синевато-зеленое осеннее небо становилось под вечер как-то болезненно бледно-розовым.
— Мне никто не нужен, — сказал он.
— Ну как же так, Леша? Ты все-таки подумай и обо мне немного. Я ведь всегда в тревоге, когда ухожу и ты остаешься один... мало ли что может тебе понадобиться!
Правда, она оставляла возле его постели термос с горячим чаем, да и знакомый врач Юрий Николаевич Савищев ежедневно справлялся по телефону — как он, Алексей Иннокентьевич?
— Высший класс, — отвечал он обычно, — стараюсь только представить себе, как люди ходят по улицам.
— Еще походите по улицам, — тоже как обычно, обнадеживал Савищев.
Но Вера Игнатьевна и сама звонила несколько раз в день по телефону, беспокойно спрашивала:
— Ну что, Лешенька?
Он отвечал:
— Порядок.
Но она не верила в этот порядок, и было естественно, что люди, живущие столько лет вместе, принимают взаимную тревогу одного за другого больше как свойство характера каждого. Однако это и есть та река с ее спокойным течением в тихих берегах.
— Такая милая девушка, она сразу понравилась мне, — сказала Вера Игнатьевна.
— Неужели ты не понимаешь, что человеку иногда никого не нужно? — отозвался Алексей Иннокентьевич.
Вера Игнатьевна не сказала: «Нет, не понимаю», она сказала:
— Ну, пожалуйста, ради меня. Будет сидеть в соседней комнате и читать или вязать, ее тетя говорит, что она хорошо вяжет. А понадобится — позовешь, заварит свежий чай, из термоса все-таки не то.
Алексей Иннокентьевич хотя и сам признавал, что из термоса все-таки не то, однако сказал:
— Я не лежачий больной, все равно через неделю встану.
— Ну хотя бы неделю.
И на другой день, еще до ухода Веры Игнатьевны в поликлинику, Валя пришла, как они условились; Вера Игнатьевна сразу же показала, где что находится в хозяйстве, сказала вполголоса:
— Вы посидите тихонько в соседней комнате, Валечка, можете взять книгу из шкафа, если захотите почитать.
А Алексей Иннокентьевич сам позовет вас, если ему будет что-нибудь нужно.
Она не добавила, что больные бывают нередко раздражены, нетерпеливы, предоставив Вале самой разобраться в характере Алексея Иннокентьевича, и ушла, а Валя, посидев немного в одиночестве, подошла к двери комнаты Алексея Иннокентьевича.
— Можно к вам? — спросила она.
Он лежал длинный, худой, с орлиным носом, только его седеющие волосы были спутаны, как у детей после сна.
— Я — Валя, — сказала она. — Пожалуйста, Алексей Иннокентьевич, если что-нибудь будет нужно, я рядом. А чаю захотите — чайник поставлю, мне Вера Игнатьевна показала, где что находится.
Она смотрела на него почти сияющими от душевной чистоты глазами, со своим как бы светящимся льняным лицом и с такой свежестью молодости, что Алексей Иннокентьевич даже чуть сощурился, словно от яркого света.
— Чаю? — спросил он, подумав. — Чай я недавно пил.
— А может, молочка вскипятить? В холодильнике есть пакет.
— Что ж, — сказал Алексей Иннокентьевич неожиданно. — Молока, пожалуй, выпью.
Она обрадовалась, пошла в кухню, а он все еще щурился по временам: так давно не было никакой молодости в их доме.
— Вы откуда же прибыли? — спросил он, когда Валя принесла в большой фарфоровой кружке молоко.