Он посмотрел на свои брюки.
— Джинсы. Целых четыре кармана... для работы незаменимы.
Сказать, однако, этой испытующе оглядывающей его Таисии Михайловне, что вернуться в свою московскую комнату с ее тишиной он не собирается и что главное для человека — движение, поиски, — сказать это было не к месту, и он сидел со своей уже седеющей бородкой и коричневыми от проявителей пальцами.
— Спорить с вами не буду, — сказал он неожиданно кротко. — Спорить с вами не буду.
Означало ли это, что он соглашается с ней, она не знала, и с суровой жалостью лишь посмотрела на него:
— Давайте лучше чай пить... дремучий вы человек все-таки, Андрей Ксенофонтович!
Она пошла ставить чайник, а Андрей Ксенофонтович сидел на знакомом диване и делал вид, будто верит и в нужную человеку тишину, верит и в счастье дочери.
— Ничего, Оленька, — сказал он самому себе, — ничего... зато мы с тобой — неуспокоенные. А с этим можно жить, с этим как еще можно жить!
Через два дня он уже уезжал, договорившись с дочерью, что, как бы ни сложилась в дальнейшем ее жизнь, он всегда будет рядом... а захочет нагрянуть как снег на голову — все будет для нее: и мохнатые звезды над вековыми соснами, и запах смолистых кедровых шишек, и свежесть мечтаний, с которыми даже немолодые свои годы несешь, как легкую котомку за плечами...
Андрей Ксенофонтович шел один по перрону Ярославского вокзала, с дочерью он простился накануне, а Игорь Константинович, может быть, пожмет плечами:
— Странно все-таки повел себя твой отец... показался раз — и исчез.
И дочь ответит:
— Он приходил, только не заставал тебя.
А про то, что вместе с кедровой шишкой запрятала в самую глубину и часть оставленного ей отцовского сердца, — об этом ничего не скажешь.
Полчаса спустя поезд уже шел, колеса сначала лишь мерно гудели, потом стали выстукивать на стыках: «Теперь назад, теперь назад», но Андрей Ксенофонтович заставил их изменить бормотню, и они стали выстукивать:
«Опять вперед, опять вперед», это было правильней и по тому, что он чувствовал, и по тому, что́, может быть, ожидало их с дочерью в будущем, и по смыслу всей его жизни...
В некотором царстве
Ноябрь был без снега, и декабрь был без снега, до Нового года осталось всего несколько дней, — значит, старый год уйдет без снега, и Новый год, может быть, встретит без снега. Стоят короткие дни в сером тюле, рано темнеет, и, пока дойдешь от последней остановки автобуса до недавно построенного, еще не полностью заселенного дома, продрогнешь.
Но в архитектурной мастерской, где создавался проект нового района, обозначены были веселой акварельной краской газоны, молодые посадки, даже станция метро, которой пока не было, и в некотором царстве, некотором государстве вышел из своего простуженного еще при рождении дома некий немолодой, но представительный человек, с тонкой полоской седеющих усов, в артистически промятой шляпе, архитектор Дмитрий Андреевич Серебреников, немало потрудившийся над созданием этого нового района. Некоего представительного человека в своем лице сочинил он сам, привыкнув поглядывать на себя со стороны, притом чаще всего критически.
Все же в труде архитектора есть нечто и от сочинительства: уже разбрелись герои по новым построенным домам, каждый со своей судьбой, удачной или неудачной, каждый со своей любовью, ответной или безответной, каждый со своими надеждами, которые у одних сбудутся, а у других не сбудутся, так что подобие романа само по себе пишется, со всеми недоделками в судьбах людей.
Однако больше всего недоделок было в его собственной судьбе. Построить не один дом и даже не один дворец — спорта или пионеров — он сумел, а той хижины, того шалаша, который так нужен был ему самому, не сумел, и теперь уже поздно разбираться в причинах.
Архитектурный институт пришлось заканчивать без отца, о котором было известно только, что где-то под Житомиром он попал в окружение, и впоследствии, читая воспоминания одного из военачальников, как все это происходило под Киевом и Житомиром, оставалось только заново пережить то, что привелось горько узнать в юности.
А дальше пошли рваться и другие звенья их семьи: пришлось в свое время проститься и с матерью, ставшей после гибели отца совсем слабой и постепенно как бы истаявшей; пришлось расстаться и с сестрой Надей, вышедшей замуж за однокурсника по факультету журналистики, и он увез ее по окончании университета в Хорватию, откуда был родом, сейчас у них уже двое детей, два сына, теперь домом сестры стал Загреб, и Серебреников изредка получал от сестры письма, в которых она жадно расспрашивала о Москве. Он купил как-то в букинистическом магазине томик стихотворений Пушкина, дома полистал его, подчеркнул строку: «Москва... как много в этом звуке», послал Наде, и она ответила лишь: «Ты угадал, Митя».
А насчет своей собственной жизни он написал однажды в ответ на тревожный запрос сестры, с которой всегда был дружен:
«Лучше и честнее признать, что мы с женой оба не нашли того, что искали, и почти пять лет тянулось это, ни ей, ни мне не нужное. Два года назад она уехала к своей матери в Ростов, написала, что будет работать в телевизионной студии, а потом я увидел как-то передачу, и такое чужое лицо смотрело на меня с экрана, что не смог и представить себе: неужели когда-нибудь оно было мне близким?»
Потом он больше ничего не искал, страшась нового разочарования, и лучше самому засыпать суп из пакета, чем наблюдать, как с медлительной скукой это делает другой, так что никакого супа и не захочешь.
Дом на Якиманке, в котором некогда жила их семья, давно снесли, Якиманка стала улицей Димитрова, но и он сам, архитектор Серебреников, намечал не раз подлежащие сносу дома, когда создавался новый район или расширялись старые московские улицы.
Вечером, вернувшись с работы и доставая из своего почтового ящика газеты, Серебреников нашел нарядную открытку с изображением судов в порту.
«Поздравляю тебя с Новым годом, дорогой Митенька, желаю здоровья и много, много счастья», — писала сестра. А внизу дописала: «В Загребе еще совсем тепло, а у нас, наверно, уже глубокая зима».
Надя всегда писала: «у нас», когда вспоминала Москву.
Но никакой глубокой зимы еще не было, а стояли лишь те знойкие дни, когда продрогнешь больше, чем от мороза, холодно было и в его простуженном доме, который строители сдали вместо мая лишь поздно осенью, но и до сих пор еще исправлялись недоделки.
Уже давно, привыкнув делать все сам, Серебреников зажег сразу четыре конфорки газовой плиты, чтобы поскорее согрелось в его однокомнатной квартире, поставил кастрюльку с водой для супа из пакета, достал коробку яиц, стараясь поскорее разделаться с неинтересными делами, но вдруг робко дрогнул звонок входной двери.
— Извините, пожалуйста, — сказала женщина, лицо которой он не разглядел в полумраке, — вы, кажется, имеете какое-то отношение к нашему дому? Не скажете ли, как вызвать монтера, у меня потух свет? Я только третьего дня переехала.
— Могу дать вам номер телефона домоуправления.
— Там сейчас, наверно, никого уже нет, да я и без телефона пока.
Серебреников на минуту задумался.
— Давайте взгляну... где у вас распределительный щиток?
Он прошел через площадку лестницы в соседнюю квартиру, щиток был возле входной двери, и Серебреников, пока женщина торопливо зажигала спичку за спичкой, встал на стул, проверил пробки, и свет сразу зажегся.
— Боже мой... — сказала женщина, — Дмитрий... — а отчество она забыла, видимо.
И они минуту смотрели друг на друга, а женщина повторяла лишь:
— Боже мой...
Это была она, Вера Алексеева, некогда подруга его сестры, некогда его молодая любовь, милая, добрая Верочка, и сама немного влюбленная в него тогда.
— Вот уж не знаешь, где найдешь и где потеряешь, — сказала она. — Мне сказали, что рядом поселился архитектор, но могла ли подумать, что это — вы... Сколько же лет мы не виделись?
— Много, — сказал Серебреников. — Лучше и не считать. Бывают же все-таки такие чудеса в жизни. Ну, расскажите о себе, Вера... а вашего отчества я никогда не знал.
— Федоровна. По старой памяти можно, однако, и без отчества. А ваше я вспомнила — Дмитрий Андреевич.
— Так расскажите же о себе.
— Подождите, сначала — где Надя?
— Надя — далеко, в Загребе... вышла замуж за своего однокурсника. Сегодня как раз получил от нее открытку — поздравляет с Новым годом. А вы как, Вера?
— Я как? — И женщина, некогда Вера Федоровна Алексеева, а ныне — Сергиевская, на минуту задумалась. — Вы, наверно, помните, что в свое время я училась в Институте иностранных языков, сейчас работаю переводчицей в Издательстве иностранный литературы... дочь моя — в Ленинграде, ее муж — ботаник, работает в Институте растениеводства, а Ниночка преподает в одной из средних школ английский язык, и мы пишем иногда друг дружке письма по-английски. Я страшилась переезжать в этот дальний район, казалось — всех старых знакомых порастеряешь.
Всегда так грустно, когда встречаешь изменившимся, постаревшим того, кого знал когда-то в молодости, особенно если это женщина, обычно так трогательно, так боязливо стареющая: вдруг не сразу узнает кто-то, а узнав, постарается скрыть смущение, если это глубокий человек.
Та Верочка Алексеева, которую знал он когда-то, конечно, уже далеко ушла, и все же она была перед ним — красивая той новой красотой, какую дают человеку испытания, и эта внутренняя красота нередко значительнее внешней.
— А вы, Дмитрий Андреевич, как — вы?
Он помедлил.
— Стал архитектором, сначала молодым, а потом уже и немолодым, построил и домов, и всяческих дворцов порядочно, даже Дворец бракосочетаний построил для самого легкомысленного бога — Гименея... только не знаю, нашел ли кто-нибудь в этом дворце свое счастье?
— А у нас с вами просто как в волшебной сказке получилось: вдруг потух свет, а зажегся — появились вы. Право, я даже растерялась, Дмитрий Андреевич.