Отречение — страница 18 из 35

Ошеломленный и падением и внезапным яростным появлением матери, я еще ничего не успел понять, как возмущенные крики обступившей пас толпы сменились дружным хохотом. 

— Да он же воду пил, а не водку! — донеслось до меня сквозь хохот толпы. 

— Он пил из стакана! — яростно крикнула в ответ мать. — А из стаканов неверные пьют свою проклятую водку… 

— Если ты не веришь ни сыну, ни людям, — подошел к матери худой белобородый старик, — то возьми осколки стакана и понюхай. Может, своему носу ты поверишь больше, чем добрым людям… 

Нюхать осколки мать не стала. 

— Правоверные пьют чай и воду из пиалы, — ответила она старику, — а пить из стакана — осквернять себя… — И запричитала: — Позор на мою голову… 

Этот вроде бы незначительный случай надолго запал мне в память. И, даже став взрослым, я помимо собственной воли испытывал неприязнь к стаканам и жило во мне предубеждение к тем, кто из них пьет. Это были для меня люди чужой веры, а значит, ненадежные и опасные. Так внушила мне мать… 

Вот так я и рос, боясь нарушить предписания веры, в убежденности, что живу под полным контролем Аллаха. Большое место в моем сознании занимали ощущения страха и вины. С той памятной ночи, когда мне привиделся страшный сон, меня постоянно преследовало опасение, что я, возможно, опять в чем-то согрешил перед Аллахом, даже не заметив этого. 

Помню, с каким почтением и родители, и родственники, и соседи всегда говорили о нашем мулле. Мать часто вздыхала во время этих бесед и говорила, что если бы я когда-нибудь выучился так читать Коран и стал бы таким же благочестивым, то она могла бы умереть спокойно. 

Сейчас мне удивительно об этом думать, но школа, которую я посещал аккуратно, сначала в Кызыл-кишлаке, потом в Оше, не повлияла на мою веру. То, что говорили учителя, не смогло посеять сомнений в том, чему учила меня мать. 

В то время общественное мнение в кишлаке во многом зависело от позиции старейшин — аксакалов. И если они с чем-то не соглашались, то какой бы властью их, так сказать, оппонент ни обладал, он словно упирался в глухую стену. Да и сегодня ведь в Средней Азии многое в жизни кишлака решают аксакалы. Но старейшины того времени были иными. Они сочетали в себе любовь и преданность Советской власти с приверженностью к самым дремучим суевериям и бдительно стояли на страже шариата. И потому жизнь людей во многом определялась негласным, нигде и никем не писанным мнением родственников, соседей и аксакалов. Неудивительно, что даже тем из наших учителей, которым, может быть, и хотелось чувствовать себя независимыми от всех предписаний Корана и шариата, приходилось считаться с тем, что было принято в кишлаке и что было не принято, за что могли осудить. Поэтому на таком фоне и до моей религиозности никому не было дела. А между тем самой любимой мною книгой был Коран, а самыми увлекательными историями казались биографии Мухаммеда и его сподвижников. 

В то время, пожалуй, сомнение только однажды закралось ко мне в душу. Было это в начале войны, когда в доме у нас появился чужой человек. Мать объяснила, что это ишан, и строго-настрого запретила говорить о нем кому-либо. 

— Почему? — удивился я. 

— Его хотят призвать на фронт, но разве война — его дело? Он святой человек. Его дело — возносить за нас молитвы перед Аллахом и наставлять правоверных на путь истины. А во-вторых, он наш гость. Если с гостем что-нибудь случится, имя хозяина навсегда будет покрыто позором. 

Ишан жил у нас долго и, к моему удивлению, совсем не чувствовал себя обремененным ни положением гостя, ни положением дезертира. А меня раздирали тайные противоречия, которые я никому не мог высказать и оттого мучился еще больше. С одной стороны, я полностью доверял авторитету матери и в делах веры, и в житейских вопросах. Но, приученный с детства к понятиям долга и чести, никак не мог примириться с тем, что ишан — еще довольно молодой, крепкий мужчина, укрывающийся от исполнения своего долга, — святой человек, что он укрывается в нашем доме и мне приходится скрытничать и кривить душой, лишь бы ненароком не выдать его, что, бездельничая целыми днями, он питается плодами чужих трудов и принимает это как должное. 

В то же время моя вера не мешала мне воспринимать все новое, что входило в быт, меняло образ жизни. Помню, как ишаны и муллы в дни моей юности украдкой внушали правоверным, что вся техника, радио, электричество — все это от шайтана. Я слушал, привычно соглашался с их мнениями и доводами. И тем не менее не только пользовался всем этим, но всегда бежал посмотреть, если в колхозе появлялась новая машина или новый механизм, а уж о кино и говорить нечего. 

Когда отца призвали на трудовой фронт, мне пришлось бросить школу и пойти работать в колхоз. Трудился я хорошо всю войну, наравне со взрослыми. Инструктор райкома комсомола Умурзаков не раз ставил меня в пример, любил поговорить со мной о делах в колхозе, иногда даже советовался. Мне это нравилось. 

После войны меня приняли в комсомол. Наверное, кому-нибудь это покажется либо парадоксом, либо недоразумением — парень искренне и убежденно верит в бога, строго соблюдает все предписания религии, не пропускает ни одной молитвы, увлекается чтением религиозной литературы, а его вдруг принимают в комсомол, в организацию молодежи, не только отрицающую существование любых сверхъестественных сил и явлений, но и считающую одной из своих задач пропаганду материалистических взглядов. 

Но вряд ли кто-нибудь знал о глубине моей веры, о серьезности моих религиозных убеждений. Ни с кем, кроме матери, я этих вопросов не обсуждал. А соблюдение обрядов в те времена многие считали национальной традицией, и не везде этому придавали серьезное значение. Кроме того, и Умурзаков, и руководители нашей комсомольской организации, очевидно, думали, что активная жизнь в комсомоле поможет мне отыскать истину. 

Нуа как же я, глубоко верующий человек, мог вступить в комсомол? Не погрешил ли против своих убеждений? Не сдвурушничал ли? 

Уже тогда мусульманское духовенство по-разному относилось ко многим явлениям жизни. Если одни — в основном ишаны, бродячие муллы и шейхи — нашептывали простодушным верующим, что и Советская власть, и все, что она дала людям, — от шайтана и противно воле Аллаха, то другие — в основном служители мечетей — уже провозглашали, что Советская власть угодна Аллаху, поскольку сам Мухаммед был, дескать, первым социалистом и что власть, мол, чтит и претворяет в жизнь заветы пророка. 

И хотя позиции духовенства, безусловно, влияли на взгляды людей, общую атмосферу, отношение людей к жизни определяло не духовенство, а все те же старейшины, сдержанно и немногословно обсуждавшие друг с другом по вечерам все, что происходило и в кишлаке, и в районе, и во всей стране. Вот эти-то аксакалы, среди которых немало было тех, что когда-то сам с оружием в руках устанавливал Советскую власть и дрался с басмачами, считали, что вступать в партию или комсомол — это очень хорошо, но при этом нельзя забывать и предписания веры. Как я теперь уже понимаю, их отношение к религии заключалось в обыденной простодушной мудрости. Религию они воспринимали как нечто естественно существующее — как воду, землю… Раньше, рассуждали они, вода была средством угнетения бедняка. Нет воды— нет урожая, нет урожая — нет жизни. Вода — это жизнь! Но чем лучше урожай — тем дороже вода. И вот бедняк все равно остается бедняком, а богач богатеет еще больше. Так, говорили они, и религия. Когда властвовали баи и царские чиновники, религия и духовенство, охраняя их интересы, угнетали бедняков. 

Конечно, и в Коране сказано и муллы постоянно твердили, что перед Аллахом все равны — нищий и богач, знатный и простолюдин. Но разве между собой эти люди были равны? И разве от равенства перед Аллахом богачи кормили всех голодных, а знатные делили кров со всеми бездомными? А ведь в Коране сказано: сироту не притесняй, раба отпусти, покорми бедняка, просящего не отгоняй… Но разве этим указаниям Корана следовали богачи и знать, разве добивались от них этого муллы и имамы? Когда бедняк приходил с жалобой на притеснения и жадность богача, чем утешал его обычно мулла? Что отвечал ему знатный и властный? Они брали из Корана то, что им было выгодно, и говорили, что Аллах разделил среди людей их пропитание в жизни ближней и возвысил одних степенями над другими, чтобы одни брали других в услужение, и что Аллах велел не простирать своих глаз на то, чем он наделил некоторых — расцветом жизни здешней. 

Вот и получается, рассуждали аксакалы, что, исполняя волю Аллаха, муллы могли добиваться, чтобы богатый всегда делился с бедным, властный не притеснял обездоленного, знатный уважал и помогал дехканину и ремесленнику. Но муллы если и напоминали об этом знатным и богатым, то лишь боязливо и униженно, зато бедным и обездоленным грозили всеми карами Аллаха, если они осмеливались роптать и возмущаться. Так на чьей стороне были слуги Аллаха? Кому служили они — народу или баям, бекам и царским чиновникам? А теперь многие из них вспоминают лишь о том, что они, мол, призывали не притеснять сирот, накормить голодного и подать просящему. Конечно, было это, было. Только вот пользы от этих призывов не было. Ибо можно хоть сто раз сказать «халва», однако во рту от этого слаще не будет. 

Теперь нет баев, нет царских чиновников, и религия теперь, как вода, как земля, принадлежит трудовому народу. Конечно, соглашались они, басмачи разбойничали под зеленым знаменем ислама. Но сама вера, мол, тут ни при чем. 

Даже предписания религии старейшины рассматривали с классовых позиций. Какой бедняк, говорили они, мог содержать четырех жен? И что бы ни говорили муллы, сколько бы ни ссылались на Коран и на хадисы, аксакалы только неуступчиво покачивали головой и говорили, что, мол, баи это выдумали для оправдания своей жадности… Но такую же неуступчивость вызывали у аксакалов и те поступки, которые нарушали предписания Корана и шариата, казавшиеся старикам разумными. И даже те из старейшин, которые не верили в бога и не совершали намаз, не постились в месяц рамадан, старались не выставлять свое неверие напоказ, более того, считали, что вера в бога — это одно, а соблюдение требований шариата — совсем другое.