А. ОСИПОВ
К ДУХОВНОЙ СВОБОДЕ[1]
Родился я в 1911 году в Таллине (тогда он назывался Ревелем) в семье служащего местного отделения Госбанка. Во время гражданской войны почти все мои родственники погибли от голода, тифа и других бед.
Жили мы нелегко. Поначалу всей семьей, мать, бабушка и я, клеили на дому папиросные коробки для фабрики «Лаферм». Потом мать стала работать корректором в газете, прирабатывала шитьем. Я учился, а летом старался подработать на ботинки, на одежду: монтерствовал, малярил, рекламы на улицах раздавал, мячи на теннисных кортах подавал, на побегушках в редакции был, газеты по киоскам развозил, «собственным корреспондентом» работал, туристов в качестве гида водил.
Были у меня и свои мечты. Любил естествознание, собирал коллекции жуков и окаменелостей. Мечтал геологом стать. Очень любил историю. Много читал и собирал книги. Рано начал писать стихи.
Влекло меня все время к коллективу, к общественной работе. Был в пионерах, потом эта организация у нас закрылась. В скауты пошел. Но они из ведения Христианского союза молодых людей (международная, финансируемая из США юношеская организация) перешли под руководство русской монархической эмиграции. Покинув скаутов, пытался сам создать себе общественную работу — школьный журнал на стеклографе печатал, в юношескую труппу записался, на курсах выразительного чтения работал.
Так и жил. И естественник во мне шевелился, и поэт. Но жизнь поставила надо мной неожиданный опыт.
Было это в 1928 году. Я учился в предпоследнем классе гимназии, когда в Таллине возникли религиозно-философские кружки русского студенческого христианского движения (РСХД). Это была эмигрантская организация с центром в Париже, тесно связанная с Парижским эмигрантским богословским институтом. Финансировалась она из США американскими международными молодежными организациями ИМКА и ИВКА и Всемирной христианской студенческой федерацией. Хотя организация называлась студенческой, двери ее были призывно открыты для людей всех возрастов и любого образовательного ценза. Пригласили и меня.
В кружке было много молодого задора, интереса к России. И я обрадовался возможности работать, возможности изучать родное, русское. И тоска по родине, по коллективу, как мне показалось, нашла свой выход. Вскоре я стал одним из лидеров молодежного кружка…
Изо дня в день учили нас ненавидеть все нерелигиозное, считать, что «без бога ни до порога», что только в боге — жизнь, реальный прогресс, будущее и счастье как России, так и всего человеческого рода, что без религии немыслима самая мораль.
Говорили убедительно. Говорили люди, которые всеми вокруг превозносились как самые передовые, умные и глубокие. Говорили профессора (Бердяев, Арсеньев, Ильин), «пастыри» (Четвериков, Богоявленский), писатели, художники. Об этом же писали, твердили книги, газеты, радио, взывали ораторы с кафедр и амвонов. И тем не менее антисоветчика из меня не вышло…
Но религия на много лет определила мое мировоззрение. Я стал убежденным православным верующим человеком. При этом верующим не по неясному влечению чувств, а в силу усвоенных в тот период, как мне казалось, неопровержимых и единственно правильных знаний.
Некоторая начитанность, любознательность, широкий круг интересов и склонность к обобщениям и анализу скоро позволили мне усвоить и общий круг богословских знаний, и я стал, как говорили, довольно интересным докладчиком. В 1929 году, как участник II съезда РСХД в Прибалтике, в Печерском монастыре, я был избран секретарем съезда и даже выпустил книгу о нем («У родных святынь»), впрочем, без имени автора. Еще до этого, с 1926 года, печатался изредка в газетах и журналах (стихотворения), и потому за мной теперь установилась «слава» не только оратора, но и писателя.
Все это обратило на меня внимание нашего руководителя протоиерея Богоявленского, магистра богословия, церковного писателя (очень умного, хотя и фанатически верующего человека), эмигранта из Гатчины, бывшего одно время до революции сотрудником известного мракобеса Иоанна Кронштадтского.
Однажды после заседания кружка Богоявленский предложил мне остаться для «серьезной беседы». И сказал:
— Видишь ли, Шуренька! Мы стареем, а дело церкви должно жить. Нужна нам добрая смена. И вот благотворительное общество «Помощь бедным» при нашем соборе решило учредить при православном отделении богословского факультета Тартуского университета стипендию для одного русского студента. Что бы ты сказал, если бы я предложил ее тебе? Ты еще гимназии не кончил. Время подумать есть. Ты мне сейчас ответа не давай, а думать — думай крепко…
Долго беседовал он со мной о высоких задачах пастырства. Утешать. Отирать слезы. Помогать людям находить выходы из тупиков жизни. Поддерживать отчаивающихся. Давать внутренний стержень, зарождая в людях желание жить и бороться за лучшее, за правду…
Домой я шел в полном смятении мыслей. Так неожиданно было для меня это предложение. Ведь ни разу до этого не приходила мне в голову подобная мысль. Мое религиозное мировоззрение укрепилось и четко оформилось. Но себя я мысленно видел лишь честным человеком и добрым христианином, способным осуществлять высокие идеалы добродетели только на светском поприще. И лишь колебался, какой путь мне избрать: естествоиспытателя, или геолога, или же попытать силы на литературном поприще. И вот передо мной открывают еще один путь. Путь, о котором я никогда не думал…
Жизнь показала мне к этому времени немало теневых своих сторон. Видел я семьи, изгоняемые из квартир за неуплату квартплаты, нищих, проституток. Видел «рынок рабов», как в буржуазной Эстонии называли биржу по найму малолетних пастухов и рабочих на хутора «серых баронов» — кулаков. И сам я в поисках заработка чуть было не стал таким «рабом». Знал борьбу за кусок хлеба… Знал, что в церковь идут с горем, нуждой, скорбью, заботой, страданием. И был убежден, что она поддерживает благотворительность, призывает людей помогать друг другу и сама помогает им. А цену и действенность этой помощи понять и оценить по существу я тогда не умел. Не мог за проповедью примирения с условиями повседневной жизни, примирения с царящими в жизни неравенством и эксплуатацией разглядеть роль церкви как опиума, усыпляющего стремления человека к завоеванию прав на подлинно счастливую, свободную от угнетения и неравенства жизнь, как «духовной сивухи», в которой человек приучается топить и заглушать пробуждающийся время от времени в нем протест против несправедливости власти немногих над многими, царящей в мире, разделенном на антагонистические классы. Нет, церковь казалась мне тогда подлинным прибежищем «всех труждающихся и обремененных», «матерью, отирающей слезы всей земли». И встать в ряды таких «отирателей слез» казалось почетным.
Там можно было проповедовать, звать к добру, взаимной любви, и к этому я чувствовал в себе способности. Там можно было стать преподавателем «закона божия». А перспектива стать учителем мне всегда казалась привлекательной. Таковы были «за», которые были почти сразу же мною осознаны… Против них разместились мои тогдашние «но»…
Одним из первых моих «но» были ряса, долговолосость и бородатость как внешние атрибуты священнослужителя. Сколько здесь нарочитости, бессмысленного преклонения перед давно изжившими себя обычаями древности! Я простодушно поделился этими сомнениями со своим духовником. В ответ услышал рассуждения об уважении к традициям, о том, что это «неизбежные принадлежности церковности» в глазах «простого народа», отражение «вечности церкви» среди быстро меняющихся мод «мира сего»… О том, что не следует отгонять от церкви народ, «простецов», живущих только привычными обрядами, а не сознанием сущности веры, ломкой хотя бы и явно нелепых, но ставших привычными обычаев, таких, как ряса, длинные волосы, целование рук и т. п. Я не понял тогда, сколько презрения к «простецам» было в объяснении пастыря-интеллигента, и с грустью примирился ради высокой цели с неизбежным злом. Но должен сознаться, что никогда не полюбил рясы и носил ее только в случае крайней необходимости…
Большим «но» явились для меня также театральность богослужения и молитвенное словоблудие православия.
Серьезно уверовав в бытие божие и существование иного духовного мира, с интересом читая рассуждения историков церкви и богословов, я не мог не чувствовать глубокого противоречия между философией и практикой церкви.
Молитвы обычно читают по привычке, часто не вникая в их суть. Но находятся церковные писатели, которые даже такую явно механическую молитву называют «преддверием добродетели». На молитву обычно стараются нарочно себя настроить, воспламенить. И это считается душеспасительным, нужным, полезным. И дома, и в храмах… Это-то я и назвал для себя, конечно много позже, молитвенным словоблудием.
Кому все это нужно? Богу? — спрашивал я сам себя. Бессмыслица! Или он недалекий честолюбец, забавляющийся такими преклонением и ублажениями? Людям? Но жизнь убеждала на каждом шагу, что после часов молитвенного бормотания дома или в храмах люди, выходя за порог, снова осуждают друг друга, бранятся, клевещут, словно бы оставив за этим порогом всю шелуху красивых слов. И тот, кто добр сам по себе, остается им и без молитв, а дурной остается дурным и после них.
Чтобы не возвращаться вновь к этой теме, позволю себе сделать отступление и рассказать, к каким выводам в этом вопросе я пришел, когда через четверть века после описываемых событий оказался стоящим на обломках былой своей веры.
Теперь, после многих лет занятий науками, в том числе психологией, и особенно закономерностями высшей нервной деятельности, в разработке которых так много сделал преодолевший косность духовной среды сын протоиерея академик Иван Петрович Павлов, теперь-то я знаю, для чего нужны молитвенные словоизвержения. Они нужны верующим для самоусыпления, поддержания сладкого самообмана веры, нужны потому, что являются мощным испытанным средством самогипноза, самовнушения. Этими молитвами верующие пытаются увести себя от суровой борьбы повседневности в сладкий мир грез, но тем самым и ослабляют себя в реальной практической жизни. Ведь грезы грезами, а жизнь жизнью. И сам мудрый народ наш давно подметил: «На бога надейся, а сам не плошай!» Молитвы кончаются, и перед человеком все та же жизнь с ее задачами…