Отречение — страница 117 из 141

– Ольгерд!

Она глядела вослед, пока ее не окликнули снова. И снова она поила воина молоком, и опять ратник немногословно, сплевывая сквозь зубы, повторил:

– Опеть на Москву валит!

– Задержите?! – крикнула вослед, не выдержав, Наталья. Кметь повернулся к ней, улыбнувшись сурово, подмигнул, тронув рукою рукоять сабли. «Понимай сама, мать!» – привиделись ей не высказанные вслух слова.

Ванята выбежал вскоре, потерся носом о материну шею, детским, хриплым спросонь голосом вопросил:

– Война, мамо?!

– Ольгерд! – ответила она, и сын примолк, что-то трудно и долго обмысливая. После ушел в дом, и у Натальи схлынуло было с сердца, но тут Ванята явился уже в дорожной справе и сапогах, с волочащейся по земи отцовой саблею.

– Я Карего возьму! – выговорил и, когда Наталья в ужасе бросилась к сыну – не пустить, не позволить, – по-взрослому, стойно Никите, отвел ее руки, сказал, твердо глядя в глаза матери:

– Батя убит! Дядя! Братика два погинуло у нас! И все от Ольгерда!

И она отступила, поняла: удержать – не простит после вовек.

– Погоди, постой! – Кинулась собирать подорожники…

…К полудню ратники стали на дневку. Кормили и поили коней. Сзади подходили и подходили новые, деревня наполнилась ратными до краев. Узревши знакомого сына боярского, – служил в вельяминовском городовом полку, – Наталья кинулась к нему, с трудом объяснила, о чем просит, представила сына. Дружинник кивнул, сощурясь, оглядел подростка – видно, не очень хотелось брать с собою отрока, обещал доложить Микуле Василичу, когда встретит. Сын был счастлив и, когда бесконечная верхоконная змея снова тронулась в ход, весело поскакал со всеми, махнув матери на прощанье рукой. А она стояла – долго, уже давно прошли те, свои. Мимо, не прерываясь, двигались и двигались ратники, и даже ночью, когда прилегла на час, чуя, что уже не держат ноги, все длился и длился глухой бесконечный топот проходящих московских полков…

Иван вымчал на угор, к знамени. Прошедшую ночь спал он в пустой риге, набитой кметями, и все боялся, что чужие ратники сведут коня. Вставал, выходил на глядень. Невыспавшийся, седлал коня. И теперь снова скакал, пыльный, потный и радостный. Давешний боярчонок указал ему, как найти воевод, и вот теперь он, невольно робея, приближался к кучке богато изнаряженных бояр на холме, над Окою. На него оглянулись двое-трое, вопрошая без слов: чего, мол, тебе?

– Микулу Василича! – совсем смешавшись и заливаясь алым румянцем, пролепетал Иван. Рослый боярин в колонтаре и холщовом, надетом сверху, нараспаш, летнике, оборотил к нему румяное, крепко сработанное лицо.

– Натальи Никитишны… Федоровой… сын… – растерянно вымолвил Ванята и, вспыхивая почти до слез, докончил: – Я под Скорнищевым был, на рати!

Бояре – на него уже глядели трое или четверо – расхохотались дружно.

– Ай, врешь? – лукаво вопросил Микула.

– Вот крест! – Иван поднял руку, осеняя себя крестным знамением. Лицо у него от гнева и обиды то вспыхивало, то бледнело. Боярин кивнул по-доброму, показавши глазами к подножью холма, выговорил:

– Пожди тамо! – А сам, оборотясь к осанистому, широкому, с широким, словно топором вырубленным лицом молодому боярину, произнес, продолжив прерванный разговор: – Я мыслю, Оку надо переходить! Наши злее будут!

Молодой, в дорогом, отделанном серебром пансыре с зерцалом и литыми налокотниками, кивнул важно, скользом, без интереса, глянув на отъезжающего подростка с отцовской, не по росту, саблей на перевязи, поднял вновь на бояр повелительные глаза (то был сам великий князь Дмитрий), вопросил:

– Как мыслит о сем князь Боброк?

Ответа боярина Ванята уже не слыхал, но по тому, что скоро вниз по обрыву поскакали опрометью вестоноши и ратные начали поворачивать к берегу, понял, что решено было переходить.

Он держался теперь Микулы Вельяминова, следуя за ним то издали, то близ, наконец был вновь замечен боярином, услан с поручением, толково передал сказанное, и так к концу дня стал вельяминовским вестоношею, в каковом чине, уже на равных, сидел вечером у походного огня – уже на той стороне Оки, которую переходили по сработанному всего за несколько часов наплавному мосту из челноков, бревен и уложенного на них дощатого настила, – ел кашу из общего котла, сушил, как и все, измоченную одежу и заснул на попонах, привалясь к боку бывалого седоусого ратника…

Литовский передовой разъезд встретили, когда уже миновали Алексин, под Любутском. Дело створилось на заре, и Ванята, только что выполнив очередное поручение боярина, заслыша крики и ржание, поскакал, со сладко замирающим сердцем, вперед по полю, на краю которого выныривали из кустов чужие, литовские комонные, сшибаясь в рубке с московской немногочисленной сторожей. Он ощупал саблю на боку, с запозданием подумав о том, что доселе вздымал ее только двумя руками и рубил лопухи и крапиву, стоя на земле, хорошенько расставив ноги, а совсем не верхом и не сидя на скачущей лошади. Представилось, как он роняет клинок под ноги коня, потом теряет стремена… И Ванята, сжав зубы, унимая тем невольную дрожь, крепче ухватил поводья, раздумавши обнажать саблю, и, вертя головою, начал искать, к кому бы пристать.

Литовская конница, приканчивая последних не сбитых с седел русичей, все выливалась и выливалась из леса. Иван словно завороженный скакал и скакал вперед, страшась и не смея отворотить коня, и уже различал лица литвинов, когда с того краю вырвался, обходя литовскую лаву, свой, московский, полк и пошел наметом, посверкивая бронями, с далеким, грозно растущим кликом:

– Москва-а-а! Хурр-а-а!

Москвичи еще были далеко, а литва близко, но, завидя обходящий их полк, литвины начали заворачивать коней ему, встречу. Одинокий мальчишка, мечущийся на лошади по полю, не остановил в этот час ничьего внимания. Ваня с запозданием понял, что вновь, как и под Скорнищевым, по отроческой глупости полез куда не следовало и что спасти его опять может только чудо. Чудо и произошло, когда с этой стороны, заходя литвинам в тыл, вымчала новая волна конных москвичей. Не принимая ближнего боя, отстреливаясь из луков, литвины начали отходить. На глазах у охнувшего Ваняты литвин вздынул саблю и снес голову захваченному им только что русскому полонянику, а потом, сорвав с плеч трупа аркан, крупно поскакал к лесу, уходя от погони.

Там, впереди, все-таки сшиблись. Сверкали, колеблясь над головами, лезвия сабель, вздымался и опадал волнами ратный крик, и Иван, закусив губу, снова поскакал вперед, в бой. Ему навстречу мчался на большом коне длиннолицый литвин без шелома. Скорее от ужаса, чем от чего другого, Ванята вырвал из ножен отцовскую саблю и, держа ее нелепо перед собою, закричал с провизгом, тонким детским голосом, в надрыв:

– Сдавайсь! А ну! Москва-а-а!

Литвин метнул недоуменный, ошалелый взор – он, видимо, был ранен, – поднял жеребца на дыбы, приобнажив было саблю, но сзади скакали двое, свертывая арканы на руки, и, оглянувшись, завидя их, литвин уронил поводья коня и поднял руки, показывая, что в них уже нет оружия. Подскакавшие москвичи его живо скрутили арканом и поволокли за собой, бросив с пол-оборота:

– Спасибо, парень!

Иван дрожащими руками очень долго вставлял непослушную саблю в ножны, после чего, ощутив мгновенную слабость и тошнотный позыв, согнулся было в седле, но, справясь с собою, выпрямился и поскакал назад, разыскивать своего боярина.

Этою суматошною сшибкой с передовою литовской заставою все и окончило. Литвины отступили за глубокий овраг, перейти который и пешему было бы трудно, а конному вовсе никак. Московские полки, заняв другую сторону оврага, все подходили и подходили. К вечеру стало понятно и Ольгерду и москвичам, что приступа тут не может быть ни с которой стороны. Всю ночь стерегли друг друга, считали костры на вражеской стороне. Утро застало обе рати в той же позиции. С обеих сторон шла ленивая перестрелка. Отправленные в стороны обходные рати сталкивались друг с другом и отступали. Боброк всюду, где были пологие спуски, повелел устроить засеки. Он знал Ольгерда и ведал, что тот долго не простоит. Или решится на бой, или отступит. Он боялся одного, что Ольгерд или князь Михайло, перейдя Оку, ударит ему в тыл. Быть может, руководи ратью Кейстут с Михайлой, оно бы так и сотворилось, но с Ольгердом произошло то, что бывало уже не раз и что он тщательно скрывал от окружающих: он испугался. Остановленный оврагом, лишенный возлюбленной им быстроты и внезапности натиска, он вместо того, чтобы предпринять обходное движение, начал, не распуская воев даже в зажитье, сосчитывать московские полки. Их было не так мало, чтобы решиться на кровавый приступ. Представив себе овраг, полный шевелящейся грудою сверженных коней и ратников, литовский князь почуял истому и даже зубами заскрипел. Меж тем минул еще один день и еще. «Быть может, подойдет Олег, грянет московитам в тыл? – думал литовский воевода. – Тогда тот же овраг можно бы было превратить в ловушку для москвичей!» Но Олег все не шел. (К чести его скажем тут, что он ни разу не выступал вкупе с литвою, как и с татарами, против русичей.) И Ольгерду стало ясно в конце концов, что рязанский князь не придет вовсе.

Вечером четвертого дня Кейстут долго спорил с Ольгердом в его шатре.

– Я не могу ради тверского князя губить здесь, под Любутском, литовскую рать! – кричал Ольгерд, со злостью глядя на непонятливого брата, коему он стеснялся сказать всю правду. – Ты пробовал перейти Оку? Там всюду московские заставы! У них челны, у них наплавной мост, они перейдут на ту сторону раньше нас! Вести полки к Туле? А потом? У наших ратников кончается хлеб! Коней я могу кормить несжатою рожью, но не ратных!

– Зачем же мы сюда пришли?! – мрачно спросил Кейстут, исподлобья глядя на брата.

– Зачем… Заключить вечный мир! Я не могу воевать одновременно с Русью и немцами! Все прочее пусть решают Михайло с Дмитрием сами!

– Ты не хочешь больше помогать шурину? – тихо вопросил Кейстут.

– Да, не хочу! – отозвался Ольгерд, глядя мимо бра