Отречение — страница 54 из 141

Соединенные рати Дмитрия Константиныча, Василия Кирдяпы и Бориса с московским полком выступили встречу ему. Булат-Темирь, сметя силы и оценив строй русских полков, струсил и начал отступать, внеся смятение в собственное воинство. Татар нагнали за Пьяной. Множество их утонуло в реке. Иных избивали без жалости, избивали по зажитьям, мало кого брали и в полон. Резня была жестокая, и Дионисий, приветствуя и благословляя возвращающееся воинство, уже верил, что началось неизбежное и давно призываемое им «одоление на супостаты».

Полки, пропыленные, усталые и веселые, шли и шли под звуки труб и рожков, вели захваченных, вьюченных лопотью лошадей, вели полон. Бежали, смешно переставляя ноги в долгих портках, испуганные татарки, шли бритоголовые, скованные вереницами ясыри…

Для русичей эта победа обернулась счастливо, ибо хан Азиз, вместо того чтобы отмстить за набег, решил воспользоваться случаем и покончить с независимостью Булгара: Булат-Тэмур был по его приказу схвачен и убит.

Тем же летом, в конце июля, прибыли на Москву новогородские послы и «докончаша мир», вызволив захваченных на Вологде новгородских молодцов и боярина Василия Данилыча.

Тем же летом умер в Новгороде Онцифор Лукин, с которым окончилось прежнее новогородское народоправство… Москва шла к монархической власти, а Новгород неодолимо скатывал к боярской олигархии. И ни те, ни другие не ведали, что за плоды это им принесет впоследствии.

Михаил Александрович Микулинский вернулся на родину 23 октября.

Глава 57

Все лето Михаил пробыл в Вильне. Ожидал Ольгерда, упрашивал Ольгерда, ездил к Кейстуту, пытаясь через него воздействовать на брата, уговаривал сестру Ульянию помочь ему. Ольгерд молчал, разглядывал шурина своими голубыми непроницаемо-твердыми глазами, что-то прикидывал про себя.

Михаил чувствовал себя то гостем, то почти что пленником. Гонцы доносили ему о митрополичьем суде, о походе, осаде Нового Городка. Все же, как выяснилось потом, размеры ущерба он плохо представлял себе в отдалении.

Ольгерда тревожили немцы, неспокойно было на польском рубеже, и его можно было понять, но Михаил чуял, видел – дело не в том. Порою он догадывал даже, почему Ольгерд не торопится с помочью для Твери. Не казался ли ему он, Михаил, слишком умным и потому слишком самостоятельным в грядущем? Не боялся ли Ольгерд, сокрушивши Москву, нажить себе в тверском князе более сильного соперника?

Во всяком случае, литовский великий князь писал в Константинополь, требуя особого митрополита для епархий Черной Руси, Волыни, Киева, а также Новгорода Великого, Смоленска и Твери. Не числил ли он уже про себя Тверь и Новгород литовскими волостями?

Ольгерд отлично ездил верхом. Скакать рядом с ним было одно удовольствие. Михаил участвовал в охоте на зубра, видел, как взъяренный зверь, мотнув огромною косматою головой, поднял на рога и кинул через себя лошадь со всадником; следил, как этот рослый литвин в холщовой сряде с непроницаемым лицом немногословно отдает приказания и как такие же рослые белобрысые воины, выслушав и склонив головы, не тратя лишних слов, тотчас садятся в седло и скачут исполнять приказ. И по той решительной посадке, с какою садятся в седло, и по тому, как скачут, виделось: приказы исполняют тут точно. И ежели Ольгерд прикажет, допустим, схватить и зарезать его, Михаила, то его схватят и прирежут с такими же спокойными, деловитыми лицами, не смутясь и не поколеблясь духом даже на миг. Он слушал рассказы о том, как ведут себя немцы в захваченных литовских хуторах, как вспарывают животы женщинам и травят собаками детей, и понимал, что в этой суровой земле выстоять можно только так и только с таким князем во главе. Кейстут, худой, со сверкающим взором, угрюмою и краткою речью, почти не понимавший по-русски, порою казался ближе и душепонятнее Ольгерда.

Кейстут был рыцарь с высоким понятием о благородстве и чести, но кто был Ольгерд?

Ульяна признавалась Михаилу в те редкие мгновения, когда они оставались одни, что, родивши столько детей, до сих пор не понимает и порою боится своего мужа.

– Я только раз видела, как он смеется ото всей души! – сказала она. – Это когда разбили татар и захватили Подолию. Мнится, брате, ему власть дороже и меня, и детей, и просто всего на свете!

Ульяния говорила по-русски с едва заметным, правда, отзвуком литовского говора. И это паче возраста и прожитых здесь лет отдаляло ее от Михаила. И смерть матери… Она без конца поминала Настасьин приезд, радовалась и плакала, уверяя, что мама предчувствовала свой конец заранее, потому и приезжала гостить, потому и гостила у нее столь долго…

Ниточки, те тончайшие сердечные струны, что паче слов и уверений связывают ближников, то и дело рвались меж ними, и Михаил все терял, все не находил того давнего, когда он таскал Ульянию на руках или бегал с нею наперегонки по переходам тверского терема. Дети все время облепляли ее, отрывали от брата, не давали побыть вдвоем, воспомнить старину – да и желала ли она того слишком сильно? И то было неведомо Михаилу!

Иногда он приходил в отчаяние. Хотелось все бросить и скакать на Русь. Но куда? В разоренный дядею Микулин?

Ольгерд никак не показывал виду, что понимает мучения Михаила. Когда Ульяния пробовала заговаривать с ним о братних делах, отвечал с мягкою твердостью:

– Оставь, жена, нам с Михаилом самим решать наши мужеские дела!

Уже на исходе лета они с Ольгердом выехали встречать рать, возвращавшуюся с Волыни. Полки проходили долгой змеею, огибая холм, на котором стоял, высясь на белом коне, Ольгерд. Михаил держался на пол-лошадиной морды позади великого князя литовского, понимая, что иначе рассердит властительного зятя. Дружина осталась в изножии холма. Литвин смотрел задумчиво, как выливается из леса и снова тонет в дубовых чащах долгая верхоконная змея, сказал, не поворачивая головы:

– Алексий мой ворог! Ежели его не остановить сегодня, он завтра захватит Брянск! – И уже намерясь съехать с холма, уже подобравши поводья, добавил: – Я дам тебе воинов!


…И вот теперь Михаил ведет на Тверь литовскую рать. Правда, это в основном русичи, набранные под Полоцком и в Черной Руси, литвинов едва четверть и те, почитай, все крещеные, православные христиане. Ратникам строго наказано не зорить волости и обещана денежная награда. Михаил едет, приотпустив поводья, а кругом – оранжевая осень, золотая осень! Чистый, как вино терпкий воздух, сиреневое небо, золотые пожары берез и красное пламя осин, бронзовые дубы и пламенные клены, – и как он соскучал по своим, по дому, по родимой, родной стороне!

Все померкло, едва только вступили во свою отчину. В Городке с гордостью сказывали, как отбились, трогали платье, седло, узду, теснились, заглядывая в глаза: князь ты наш светлый! Жена, старший сын Иван – спасенные, целые, живые! Он целует, схватив в охапку, обоих, он счастлив, радостен. Он ночует и не спит всю короткую ночь; между ласками, судорожными, отвычными, говорит, говорит, говорит… Дуня всхлипывает: «Узнаешь, узнаешь сам!» Боится высказать… Думал, о своем, бабьем, оказывается, нет – о том, что совершилось с волостью.

Он выходит на глядень. Горят костры. Ратники не поместились в городе, и весь луг заставлен теперь шатрами. Ночь холодна, терпка, благоуханна, но ему нечем дышать. Рассказанное между всхлипами женою не вмещается ни в какие христианские пределы. У него каменеют скулы. Так!

Дальше он видит сам. Сам едет через разоренный, поруганный край. Молча подъезжают на разномастных конях кое-как оборуженные мужики. Рать растет. К Твери подходит уже почти удвоенный полк.

К столице княжества подъезжает он уже другим, иным человеком, каким он не был до того еще никогда в жизни. Город перед ним, отцов город! Город, который ему предстоит, быть может, брать с бою.

Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии.

Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглушив, оттаскивали посторонь. Он узрел только бессильно раскоряченные ноги в сапогах, – верно, волокли кашинского ратника или городового боярчонка… К нему бежали встречу, окружали, радостно вздымая копья. Михаил кивнул своим – впрочем, свои были теперь все, – и, так и не надевая шелома, въехал в город.

По сторонам бежали мальчишки, жонки бросались к калиткам, висли на заборах… Ропот, гул, переходящий в радостный стоустый вопль. Тверь встречала освободителя, встречала своего князя.

Дальше он ничего не приказывал, все совершилось само собой. Кашинцев хватали по дворам и на вымолах, сопротивляющихся вздымали на копья. Дядя ускакал, сказывали, в одном сапоге. Еремеева княгиня не успела выехать и была схвачена ратными.

В ину пору Михаил сам бы проводил (как-никак свойка, братнина жена!) Еремеиху за ворота, отослал к мужу. Тут – только глянул и велел замкнуть на ключ в горницах. Пусть Еремей охолонет чуток да и в ум войдет!

Холопов и дружину дядину, битых и повязанных, развели, обезоружив, по погребам и амбарам.

Он уже соскакивал с седла на своем дворе, куда густо въезжали попарно литовские всадники, когда из горниц послышался новый визг и на крыльцо выволокли упирающуюся толстую сановитую жонку, которая, властно раскидав девок, ринула встречу Михаилу. В раскосмаченной, красной от гнева бабе он узнал не вдруг Елену Ивановну, жену дяди Василия.

– Что ж Василий-то утёк? – вопросил он строго, не давая великой княгине опомниться и что-либо сказать ему в ответ. – Сказывают, в едином сапоге?! – Михаил усмехнулся, недобро обнажив зубы, и, видимо, таков был князев лик, что Елена попятилась, обвисая, точно опара.