— Как страшно! — сдавленным голосом произнесла Людмила Леонидовна, глядя на меня испуганными глазами.
— Совсем как в жизни! — согласилась я, застегивая ремни чемодана. — Только бы не узнал Гена… только бы не почувствовал… Бедный мой… За что ему все это… — бормотала я, натягивая на себя куртку.
— Простите, Оля, — у Людмилы Леонидовны выступили на скулах два ярких багровых пятна — так она разволновалась, — вы так жалеете мальчика. Но ведь погиб человек. Ее вам не жаль?
— Кто человек? — Я даже удивилась тому гневу, который жил во мне и сейчас буквально клокотал, вселяя в старенькую учительницу ужас. — Ничегошеньки там нет от человека, дорогая Людмила Леонидовна, там одно скотство… Все на уровне инстинктов! Нет, извините, чуть не нанесла оскорбление животному, у которого материнский инстинкт превыше всего. За преступлением следует наказание, вы — литератор, вам лучше меня это известно. Пусть у вас за жертву сердце не болит! Я, знаете, тороплюсь, а то бы я вам рассказала, кого действительно следует пожалеть в такой ситуации. Впрочем, поинтересуйтесь, по какому адресу расположен один из детских домов в вашем городе, наведайтесь туда, загляните в глаза детям — и тогда увидите, как вас покинет это чувство жалости… Я ужасно виновата перед вами… Выплеснула на вас этакое…
Я присела рядом с Людмилой Леонидовной, погладила ее по плечу.
— Нет, нет, что вы, Оля, вы не должны чувствовать себя виноватой. Это — жизнь… Никуда не денешься. Мне проводить вас до автобуса?
— Не нужно. Я попытаюсь поймать такси. Может быть, успею на ночной самолет. А нет — так улечу утром. У меня к вам еще одна просьба, Людмила Леонидовна. Через час меня соединят с Москвой. Я утром заказала разговор. Скажите, пожалуйста, что я поехала на аэродром. Если вам нетрудно…
— О каком труде может идти речь. Конечно, не беспокойтесь…
— Спасибо.
Я подхватила чемодан, уже у дверей попрощалась со своей соседкой и прибавила:
— Человека, с которым вас соединит междугородная, зовут Глеб Евгеньевич.
…Я улетела только утренним рейсом. После ночного бдения было так приятно плюхнуться в мягкое аэрофлотское кресло, закрыть глаза… и тут же услышать над ухом голос стюардессы:
— Девушка, пристегнитесь, пожалуйста. Самолет идет на посадку.
Я с благодарностью взглянула на бортпроводницу, которая вывела меня из тупого полусна, пристегнула ремень.
За стеклом иллюминатора распластал свои игрушечные улицы, скверы, дома, похожие на спичечные коробки, мой родной город. Я чуть не задохнулась от внезапной нежности к сумасшедшей, суматошной, суетной Москве. Зачастую мечтая сбежать от безумных ритмов этого города, от бесконечного мелькания необязательных для меня отношений, встреч, нагромождения дел, которые навязывал быт этого города, я уже через несколько дней нашей разлуки начинала маяться, ощущать свою зависимость от той городской своей жизни.
Спустя полчаса я шагала по летному полю, согнувшись под весом тяжеленной сумки, и с каждым шагом чувствовала, как улетучивается из меня тревога, страх за Гену и давно не посещавший меня покой располагается во мне надежно и надолго. Я даже ощутила вдруг блаженную невесомость, отчего тяжесть сумки совсем пригнула меня к земле. Со стороны я, наверное, напоминала своеобразный вопросительный знак. Только я решила задуматься, что бы означало это мое освобождение, как летное поле было преодолено и я очутилась в стеклянных дверях здания аэропорта. Мои глаза инстинктивно выискивали в толпе встречающих знакомые лица. И такие лица отыскались. Рядом с улыбающимся Глебом сияло счастливое лицо Гены…
Я сбросила тяжеленную сумку на каменный пол и заплакала.
Говорят, каждому человеку всего отпущено поровну — и радости, и горя.
Я сидела напротив женщины, низко склонившей голову с ровным, словно прочерченным остро заточенным карандашом пробором в русых волосах, и все внутри меня опровергало эту мысль. Я думала о том, как просто и необратимо человек может сам, своими руками преобразовать свалившееся на него счастье в непоправимую беду. Эта женщина на моих глазах медленно убивала свою душу.
Я сидела в белом врачебном халате и туго накрахмаленной шапочке и, чтобы не подвести юриста роддома Валентину Никаноровну, изо всех сил сдерживала рвущиеся из меня слова.
«Вам важно присутствовать при таких разговорах, чтобы достоверно сыграть роль?» — спросила меня Валентина Никаноровна. И, конечно, она услышала мой утвердительный ответ.
А что я могла ей еще сказать? Что сама не могу понять, зачем мне так необходимо увидеть глазами женщин, которые приносят составленные по образцу заявления, где каждая буква кричит?.. Что я не могу дышать, спать, есть, общаться с людьми, жить в своей профессии, не поняв, где в человеке зарождается это?.. Что непонятно, почему чувствую свою, может быть, непосильно большую долю вины перед оставленными малышами…
Я сказала: «Да, конечно, вы меня правильно поняли. Я буду вам весьма признательна за оказанную мне возможность присутствовать здесь». На меня надели белый халат и шапочку. Я писала какую-то галиматью, заполняя якобы истории болезней. Настороженный взгляд сидящей напротив меня женщины сразу смягчился, когда юрист сообщила, что их беседе никак не помешает присутствие врача, то есть меня, занятой своими делами.
— Значит, совершить этот поступок вас побуждает только то, что отец ребенка не хочет на вас жениться?
— Да… — голос женщины прозвучал тоскливо и обреченно.
Ее слегка мутные глаза, окаймленные светлыми ресницами, виновато помаргивали. Покрасневшие веки ежеминутно набухали.
— Поймите, вы совершаете сейчас непоправимую ошибку, — взывала к женщине Валентина Никаноровна. — Ведь он никому не нужен, кроме вас… Он так нуждается в вас… Ваш новорожденный сын — единственный, как я поняла из ваших ответов, родной вам человек на свете. За что же вы его так? Одумаетесь — будет поздно. Его либо усыновят, либо уже никогда не сообщат вам, где, в каком Доме ребенка он воспитывается.
— Он сказал, что не женится… — тупо повторила женщина, глядя в одну точку и с трудом поднимая вновь набухшие веки.
— Не понимаете… — огорченно произнесла юрист. — Себя сейчас жалеете… Даже не знаю, как и говорить с вами… Он и так на вас не женится! Если не хочет принять вас с ребенком, с его собственным ребенком, то о каком чувстве к вам может идти речь. Ну… хорошо… значит, будете писать заявление?
Женщина взглянула на юриста отчаянным, затравленным взглядом.
— Господи, — почти беззвучно прошептали ее губы, — но что же делать… если он на мне не женится…
— С вами все понятно! — резко, с досадой произнесла Валентина Никаноровна. — Берите лист бумаги, пишите отказ от ребенка.
Женщина беспомощно всхлипнула, придвинула дрожащими руками чистый лист.
— Не стоит лить слезы, — посоветовала жестко Валентина Никаноровна. — Они не имеют цены, ваши слезы. Пожалуйста, возьмите себя в руки. У меня, извините, много работы… Вы видели очередь в коридоре. Таких, как вы, много…
Женщина с трудом дописала заявление, вяло пробормотав «до свидания», скрылась за дверью.
— Валентина Никаноровна, пожалуйста, разрешите мне догнать ее… — умоляюще прошептала я. — Она просто сама не понимает, что с ней происходит… Она не такая, как все, что побывали здесь перед ней…
Валентина Никаноровна несколько секунд молчала, с интересом разглядывая мое пылающее лицо.
— Идите, Оля, я вам не могу запретить… И потом… возможно, здесь все средства хороши.
В одном халате я выбежала на заснеженный двор.
Она стояла посреди двора, запрокинув вверх лицо, горестно стиснув в кулаки, натруженные от работы, непомерно большие для ее роста кисти.
Когда я подошла, она вздрогнула и испуганно посмотрела на меня. Я дотронулась до ее плеча, и она снова вздрогнула.
— Я догнала вас, чтобы рассказать вам одну историю, — твердо сказала я.
Женщина недоверчиво скривила рот, но уже в следующую секунду попросила хрипло:
— Расскажите…
И я рассказала…
Чужой звонок
1
В дверь позвонили. Позвонили протяжно и резко. Это был чужой звонок: так никто не звонил из домашних. Сунув ноги в тапки и набросив халат на плечи, я громко, пополам с зевком, крикнула хрипловатым со сна голосом:
— Кто там?
И услышала в ответ без паузы мужской голос, вяло пробормотавший свое дежурное:
— Слесаря вызывали?
Ну да, конечно же вызывали. Как-то не сразу сообразила, что именно такой звонок непременно должен принадлежать слесарю, водопроводчику, работнику мосгаза, — такой протяжный равнодушный звонок, не заинтересованный хоть маломальской надеждой на неожиданность встречи или, наоборот, удрученный ее неизбежностью.
Вообще я бы могла определить по звонку стоящего за дверью. Мой сын втыкался в кнопку звонка с разбегу. Не переводя дыхания, он наугад бил наотмашь ладошкой по стене и тут же отдергивал руку, удовлетворенный прямым попаданием. Мой муж звонил всегда виновато и напряженно, словно еще за дверью просил прощения… Торжественно и заливисто разливался по квартире доскональный звонок тети Даши, и, как его органичное продолжение, заполнял собой все пустоты квартиры ее зычный уверенный голос. Тимошка, моя подруга, пружинила кнопку двумя короткими «тире», как в азбуке Морзе, а звонок ее мужа Андрея уныло зависал где-то на уровне антресолей, забитых пропыленными старыми чемоданами.
Сама я звонила всегда кратко и исчерпывающе. Мой звонок как бы снимал вопрос с лиц, открывающих мне двери моего дома. Да, именно так я и звонила — безапелляционным, не дающим права на расспросы звонком.
Продвигаясь к двери, я успела, окинув полусонным взглядом квартиру, определить, на какое количество времени засяду за уборку. Моя квартира в сей ранний час представляла собой довольно тоскливое зрелище. Споткнувшись о лыжную палку, перегородившую залитую июльским солнцем комнату, я, откинув со лба волосы, пробормотала в дверь: