— Сейчас, сейчас…
В ответ молчали. Пристраивая палку острием в поролоновый коврик в углу прихожей, я успела подумать о том, равнодушно молчавшем за дверью: «А чего ему, собственно, зря колыхать воздух? Ему-то что? Он хоть час за дверью торчать может. Сервис проклятый!» От этого неожиданного всплеска моя взбудораженная мысль переметнулась к неизбежному финалу встречи: обладаю ли я необходимой трешкой или, на худой случай, двумя рублями за его бессмысленное ковыряние в засорившейся раковине, которая вскоре после его ухода будет так же безнадежно и тупо копить грязную воду. И лишь чмокающие присоски резинового приспособления способны будут на мгновенье всколыхнуть ее мутные воды.
Еще больше разозлившись от мысли, что трешки у меня нет, я открыла дверь.
Беспардонный солнечный зайчик, метнувшийся от зеркала прихожей, в одно короткое мгновенье высветил глаза пришедшего на помощь «сервиса». Зажмурил их на секунду своей неожиданной выходкой, заставил взметнуть резким движением головы копну прямой непокорной соломы и завис нимбообразно над его головой.
Наши глаза встретились на секунду, чтобы отпрянуть в лихорадочном поиске спасения. Но спасения не было. Между нами лежал порог моего дома длиной в один шаг — непреодолимый, как бездонная пропасть.
Интуитивно схватившись рукой за дверной проем, я нагнула голову и, зацепившись взглядом за тупой носок его ботинка, услышала над пылающим ухом такой далекий, такой знакомый голос:
— Слесаря вызывали?
Сейчас голос звучал жестко и чуть издевательски.
В этом голосе было что-то необъяснимое, перебросившее мостик через непреодолимую бездну порога и как бы предлагающее суровые, но определенные правила игры. Не смея поднять головы, я отступила назад, перехватила побелевшими пальцами косяк двери и пропустила пришедшего в квартиру.
…Он был ни на кого не похож.
В классе его уважали и побаивались. Он появился в теперешнем восьмом «А» год назад и сразу заслужил прозвище Сфинкс своей поразительной способностью молчать, когда, казалось бы, невозможно не высказаться, и умением заставить свое лицо оставаться бесстрастным и спокойным в самые критические минуты. Правда, Кузя заметила, что его внутреннее состояние выдают руки. Длинные пальцы начинали подергиваться, и он, зная это, прятал их в карманы брюк. Кузя единственная сделала это открытие, и потому, когда Грымза заводилась и осыпала Турбина несправедливыми упреками, Кузя знала, что на всегдашнюю реплику классной руководительницы: «Что за манера держать руки в карманах?!» — Турбин вытащит их сжатыми в кулаки и всем телом упрется на вытянутых руках в парту.
Тесное знакомство седьмого «А» с Турбиным началось в первый же день его появления в новой школе.
После уроков надо было мыть класс, и дежурная бригада, в которую включили новенького, осталась в школе. Как всегда, собрали по десять копеек и отправили толстого Макаркина в буфет за пирожками с повидлом. В ожидании пирожков бригада ходила на головах. Было беспричинно весело, швабры превратились в копья, которые летали по классу, тряпки, выдаваемые хроменькой уборщицей Тасей, витали под потолком, кружа на уровне качающихся светильников, из парт громоздились баррикады, а классная доска превратилась в поле битвы, где все по очереди состязались в остроумии. Дежурная гардеробщица несколько раз прибегала с первого этажа и с опаской заглядывала в дверь, откуда ревело и стонало на всю школу.
Потом была передышка. Все ели пирожки, и снова в дверь заглядывала дежурная, решившая, что затишье это не к добру.
Потом с удвоенной энергией на сытый желудок взметались вверх тряпки, стучали парты и швабры — и весь этаж ходил ходуном.
От Кузи, с любопытством наблюдавшей за новеньким, не укрылось, что он несколько раз выходил в коридор и с беспокойством глядел на часы, а возвращаясь, вновь занимал свое место на подоконнике.
Казалось, происходящее вокруг его не интересовало, он словно постоянно прислушивался к какому-то внутреннему процессу, происходящему в нем, сосредоточенный и собранный. Потом, еще раз глянув на часы, новенький, не обращая внимания на любопытные взгляды сразу утихомирившихся одноклассников, засучил по-деловому рукава и начал двигать парты в угол.
Все молча следили за каждым движением новенького, а когда он, намочив в остывшей воде тряпку и лихо закрутив ее по швабре, начал шаркать по полу, всех разом прорвало:
— Во дает новенький!
— Турбин, где это ты так насобачился?
— Халтурно драишь, Турбин!
— Угол-то чего не вылизал?
— Слушай, может, тебе вместо Таси уборщицей, а?
— Эй, новенький, перед кем выпендриваешься?!
— В любимчики захотелось, новичок?
Новенький, казалось, не слышал адресованных ему реплик, которые становились все злей и настойчивей. Он был весь поглощен мытьем пола, и ничто больше не волновало его, кроме ловко снующей швабры, и ничто не радовало глаз, кроме отмытых блестящих кусков пола.
— Ну, ты, жлобье, кончай показуху!
Нога задиры и драчуна Генки Парфенова решительно посягнула на проворные движения швабры, и тряпка захрустела под наступившей ногой.
Новенький от неожиданности потерял равновесие и, поскользнувшись на мокром полу, неловко упал в растекавшуюся от тряпки лужу. Дикий хохот сотряс стены класса. Гурман Макаркин даже захрюкал от восторга, а Нина Зиновьева, заложив в рот четыре пальца, засвистела соловьем-разбойником.
А потом наступила тишина… Стало на мгновенье слышно, как стенные часы в коридоре с усилием дергают тяжелыми стрелками и где-то этажом выше Тася гремит ключами. Все столпились вокруг новенького, который почему-то не спешил подниматься с пола. Он сидел в луже с таким немыслимым достоинством и так гордо торчала на худой длинной шее его голова с пылающими оттопыренными ушами, что у Кузи сильно защипало в носу и сглотнуть слюну вдруг стало трудно и больно. По какому-то неведомому приказу она шагнула к новенькому и, протянув руку, прошептала:
— Давай помогу!
Мгновенный взгляд голубых глаз обжег таким презрением, что Кузина протянутая рука сама дернулась и спряталась за спину.
Новенький медленно поднялся с пола, с сожалением оглядел замоченные брюки с аккуратными стрелочками, неторопливым движением втиснул в карманы сжатые кулаки и медленно подошел к напружинившемуся Генке. Глядя прямо ему в глаза, процедил сквозь зубы:
— Если бы мы жили в девятнадцатом веке, я бы вызвал тебя на дуэль. Но, к сожалению, традиция сия канула в «Лету. Поэтому живи! Сейчас я тебя бить не буду, ибо времени жаль, а оно у меня, время то бишь, на вес золота…
Новенький вытащил из кармана руку и снисходительно хлопнул обескураженного Генку по плечу: «Живи, живи, мол, дыши воздухом, так и быть».
Генка от растерянности даже не оскорбился, а одноклассники стояли, пораженные манерой новичка говорить изысканно и старомодно, ошеломленные его поведением — странным, непривычным и каким-то гипнотизирующим.
А новенький домыл пол, сдвинул на место парты, тщательно протер мокрой тряпкой батареи и подоконники, вымыл начисто доску.
Дежурная бригада седьмого «А» рассредоточилась по подоконникам длинного школьного коридора, и множество глаз следило с напряжением за малейшим движением новичка.
А тот отнес пустое ведро с тряпкой в туалет, расправил засученные рукава рубашки, причесался пятерней, вытащил из кармана сложенный выутюженный носовой платок, вытер вспотевшее лицо, бросил мимолетный взгляд на стенные часы и, схватив портфель, прошествовал мимо одноклассников. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, и Кузе на секунду показалось, будто только что происшедшее в классе — лишь ее воображение.
Генка Парфенов сидел на подоконнике нахохлившийся, злой и, когда толстый Макаркин взглянул на него с любопытством, отвесил тому увесистый подзатыльник.
…Он единственный называл ее по имени. Только для него она была не дурацкой Кузей, а Наташей, или «милостивой государыней Натальей».
И потом, у него был свой мир.
Залитый осенним солнцем, грустным, как прощальный взгляд, маленький дворик действительно казался частичкой другого мира. Это был один из немногих столичных двориков, сохранивших черты своей былой принадлежности к купеческому Замоскворечью. Маленькая арка выводила из этого обособленного мирка в другой, привычный мир — с грузовиками, грохочущими по набережной, к серым гранитным одеяниям Яузы, к видоизмененному, осовремененному Балчугу. Небольшое полукружье арки по какому-то старинному тайному сговору не пропускало во дворик ни грохота автомобилей, ни разноголосья прохожих, группами спешащих в Третьяковскую галерею, ни любопытных взглядов туристов, посягающих на любую утаенность нацеленными объективами фотоаппаратов.
Особенно хорош был дворик весенней порой, когда на лужайках возле покосившихся сараюшек пробивалась трогательная, робкая травка, желтели непритязательные, скромные одуванчики. В эту пору почему-то еще острей ощущалась изолированность дворика, еще радостней воспринималось всемогущество этого мира, стойко отторгавшего московскую вездесущую суету.
Небольшой двухэтажный дом смотрел окнами на набережную, а старая каменная лестница с выщербленными ступенями выходила во дворик. Под этой лестницей, как правило, выгуливались по выходным дням два младших Турбина. В остальные дни недели двойняшки отбывали повинность на пятидневке в детском саду.
И еще была голубятня, тоже будто бы сохранившаяся с каких-то далеких купеческих времен. Темное деревянное сооружение с современными заплатами-досками, со свежеоструганными перилами на шаткой многоступенчатой лестнице. Хозяином голубятни был Игорь Турбин. К нему слетались все голуби Замоскворечья. Облепляли сизыми стаями голубятню, сперва подрагивая крыльями, но постепенно, словно успокаиваясь, примирялись с той гулкой, грохочущей жизнью, которая отпугивала и тревожила их. Их бормотание волнами разливалось по дворику, озвучивая его застывшее оцепенение. И в монотонном клохтанье словно чудилось преклонение перед этим тихим, обособленным мирком за его стремление оставаться самим собой.