Отречение — страница 14 из 54

Голуби, которые принадлежали Игорю, совсем не походили на тех сытых, самодовольных, что разгуливали по переулку возле Кузиного дома. Казалось, голуби Игоря были одухотворены жизнью дворика и их глаза-бусинки были осмысленными и прозрачными.

Игорь размахивал длинным шестом, развевалась красная тряпица, привязанная на тонкий его конец, пронзительный свист разлетался над крышами домов, а внизу, застывшие от восхищения и гордости, задрав кверху смешные одинаковые мордашки, жмурились младшие Турбины.

Гибкий, с горящими глазами, копной непокорной соломы вокруг головы, мечется он по площадке, и словно продолжение его длинной гуттаперчевой фигурки — вибрирующий шест в небе и стаи голубей плавают в весеннем счастливом воздухе, вобравшем в эту пору все запахи щедрой, оживающей после спячки земли.

2

…На кухне хлюпала резиновая присоска. Чавкала и словно измывалась, назойливо утверждая свою вопиющую примитивность.

Я не могла взять себя в руки. Пальцы мелко и противно подрагивали. Сигарета никак не укладывалась между пальцами.

Голова была пустая и гулкая. Перед глазами упорно стояла кухонная раковина, и все мысли, как разбухшие крошки хлеба с грязных тарелок, беспорядочно кружили по поверхности. В распахнутую форточку врывались будничные голоса прохожих, визжали на детской площадке дети, тормозили машины, не жалея дефицитной резины, но над всем этим миром звуков зловеще господствовало одно — безысходное, изматывающе однообразное.


…— Турбин, выйди из класса… и без родителей в школу не возвращайся, — зловеще прозвучал голос географички Антонины Валерьевны, и густые брови Грымзы свирепо сошлись на переносице.

Это был самый точный признак ее крайнего раздражения. Брови классной руководительницы, кустистые и широкие, были явным излишеством на ее лице с мелкими и какими-то незаконченными чертами. Брови же словно перекочевали с чужого лица по какому-то недоразумению да так и остались над маленькими черными глазками, уныло нависая, когда ничто не выводило Антонину Валерьевну из себя, и начиная копошиться лохматыми гусеницами при малейшем раздражении. По ее бровям ученики седьмого «А» узнавали, есть ли какой-нибудь шанс на спасение или же дело глухо и кара будет суровой.

Когда брови Грымзы стягивались к переносице, но оставалась между ними глубокая продольная морщинка — в глазах провинившихся мелькали робкие проблески надежды, но когда обе лохматые гусеницы безысходно срастались в одну ровную линию — это грозило вызовом родителей или же путешествием «на ковер» — к директору.

У Николая Николаевича Басова, директора школы, будто в насмешку, брови отсутствовали напрочь, и каждый раз жертва седьмого «А», вызванная на ковер, при всем трагизме ситуации силилась не прыснуть от смеха, и все, словно по сговору, скромно опускали глаза от лица директора на цветастый ковер под ногами, пытаясь сосредоточиться на его витиеватых узорах. У директора тоже была кличка, звали его Сом — за сонный, почти неподвижный взгляд огромных серых навыкате глаз. Сом был справедливый и добрый.

— Турбин, выйди из класса…

Он встал, со стуком откинув крышку парты, бледный, с непроницаемым лицом, и медленно пошел по проходу своей удивительной, гордой походкой. У самой двери он чуть повернул голову, и Кузя с ужасом скорей почувствовала, чем увидела, как презрительная усмешка тронула его тонкий рот…


Длинный пепельный столбик развалился на белом подоконнике в серую маленькую горку. Легчайшие частички пепла зашевелились от ветра и через секунду растворились, растаяли бесследно.

На кухне из крана текла вода, текла безостановочно. Она заливала мне глаза, щеки, затекала в рот и уши, холодила шею прохладными струйками, стекала знобко вдоль позвоночника.

Мне казалось, что прошла вечность. Минуты исчислялись годами. Может быть, прошло мгновенье, а может, жизнь… Это мое состояние было вне всех существующих измерений.

Беспокоила лишь одна навязчивая мысль: такое уже было… Не я — моя природа проживала это странное оцепенение. Разум был не в состоянии вспомнить, помнили клетки, кожа, хранящие в своей дышащей оболочке пульсирующие, мятущиеся толчки грозящей прорваться крови…

Я силилась вспомнить — и не могла. Я чувствовала то всегда смешившее меня утреннее бессилие, когда попытки сжать руку в кулак тщетны и забавны…


Перед глазами мелькали разноцветные крестики и какие-то черточки, похожие на иероглифы, в виски резко билась кровь, но Кузя и не думала останавливаться. Она неслась по тротуару, впечатываясь иногда с размаху в прохожих и вместо извинений лишь переводя дух.

Люди ругались или просто укоризненно покачивали головами, оторопело смотрели вслед.

Ее неприлично рыжая голова дымилась в морозном воздухе, летящий изо рта пар мгновенно индевел на бровях и ресницах, щеки горели немыслимым жаром, а в горле стоял тугой горький комок, который никак не таял и не глотался.

На углу машина сгребала снег в огромную кучу, и Кузя, не успев затормозить, нелепо растопырив руки, пролетела в сугроб. Взметнулся вверх пушистый снежный фейерверк, дружно заржали первоклашки, стайкой слетевшие со школьной резной ограды, улыбнулась хмурая толстая дворничиха…

Мать Игоря Турбина, молодая женщина с немолодым лицом и странными, вывернутыми в косточках суставами пальцев рук, была уже в кабинете Сома. Посреди пустынного коридора, неуютного и непривычного без звонкого школьного многоголосья и сутолоки, стоял Игорь.

Кузя, запыхавшаяся, красная как рак, сдернула вывалянные в снегу варежки, шумно хлюпнула носом, шагнула к Турбину. Хотела сказать, но вместо слов из горла вырвался какой-то всхлип. Подняла глаза. Турбин улыбался. Кузя вдруг увидела себя со стороны — лохматую, распаренную, сопливую. Со страхом дернулась: не смеется ли он над ней, нелепой, дурацкой предательницей?

Он не смеялся. Глаза его, высвеченные какой-то особой лучистой улыбкой, глядели ласково и внимательно.

— Это я, то есть мы с Макаркиным… но виновата я, потому что…

Мокрая варежка перекочевала из Кузиных рук, утонула в больших ладонях.

— Не продолжайте, мадемуазель, не стоит того. Я верю, что это была минутная слабость. А ведь надлежит прощать женщинам их слабости, не так ли?

Кузя снова с облегчением всхлипнула, потянула мокрую варежку из рук Турбина.

— У тебя, как у породистого щенка, лапы здоровые…

— Это точно. Но передние конечности — это еще полбеды. Зато интенсивный рост задних приводит в отчаянье мою родительницу. Не напасешься, говорит, обуви на тебя… Милостивая государыня Наталья, не разводите сырости, внемлите речам недостойного раба вашего, тем паче что женских слез он совершенно не в силах вынести.

Но слезы из глаз милостивой государыни Натальи сыпались горохом, а недостойный раб ее комкал в ладонях вымокшие варежки и бормотал под нос слова, которые ровным счетом не были нужны ни ему, ни ей.

Тогда впервые Кузя поняла, что ей хорошо с ним, так покойно и уверенно, как никогда раньше и не бывало. Слезы высохли, варежки заняли свое место на коридорной батарее, а Игорь с Кузей сидели на подоконнике, болтая ногами, и несли несусветную чепуху.

Когда же распахнулась дверь и появилось лицо Грымзы с распластанными в одну линию бровями, Кузю словно ветром сдуло. В одну секунду очутилась она на ковре перед удивленным Сомом и оторопевшей мамой Игоря.

— Что за выходки, Кузнецова? — просипел сзади Грымзин голос.

— Это не выходки, Антонина Валерьевна. Я пришла потому, что Игорь ни в чем не виноват. Это мы с Макаркиным…

Это они, Кузя и толстый Макаркин, на ледяных дорожках катка в парке культуры «развлекались диким способом», как потом выразилась женщина-лейтенант в детской комнате отделения милиции. Натянули леску посреди дорожки парка, выбили камнем лампу в фонаре, освещающем этот участок катка, и, засев в сугробе, следили за тем, как мальчишки и девчонки, кувыркаясь на льду, квасили носы, расшибали коленки, ревели на весь парк.

Теперь Кузя даже и не могла объяснить причину этого «развлечения». Просто в обществе Макаркина Кузя шалела. Макаркин был другом ее детства, с ним пошла она в младшую группу детского сада, где их горшки стояли всегда рядом и шкафчики с одеждой, на которых красовались ее клубничка и его груша, тоже были по соседству. Их родители дружили семьями, и жили они на одной лестничной площадке.

Макаркин наперекор всем бытующим представлениям о темпераменте толстых людей был невероятно шумный и подвижный. «Дикошарый», — называла его воспитательница Ольга Ивановна в детском саду и, когда детей выводили на прогулку, первым делом объявляла: «Макаркин и Кузнецова, отойдите дальше друг от друга, а то от вашего соседства добра не жди…»

В детской комнате, пока они сидели вдвоем, чуть притихший, но неутихомирившийся Макаркин развалил все игрушки, стащил с полок все книги, и, когда в комнату заглянула женщина-лейтенант, было ощущение, что прошел тайфун.

Кузя назвала свою фамилию и имя, телефон. При ней состоялся разговор с отцом. Отца Кузя очень любила, но знала отлично одно его свойство. Обычно спокойный и тихий, он, выведенный из себя, становился белый как мел, и его гнев был страшен.

В такие минуты Кузя боялась больше всего, что с ним случится какой-нибудь сердечный приступ или припадок: таким болезненно-страшным выглядел он в своем гневе. По тону отца Кузя поняла, что дома ее ждет именно это.

Хладнокровный же Макаркин спокойно соврал, что телефона у него нет, а живет он без отца, с одной мамой.

— Ну что же, тогда придется сообщить в школу, — объявила женщина-лейтенант.

— Сообщайте, — пожал плечами Макаркин и подмигнул Кузе: — Турбин Игорь, седьмой «А», школа пятьсот пятьдесят шестая.

Кузя хотела закричать, чтоб он не смел, но не закричала. Хотела вернуться в детскую комнату и признаться строгой женщине-лейтенанту в макаркинском гнусном вранье, но не вернулась…

Макаркин был другом детства, а кто такой этот Турбин — просто новенький…