Отречение — страница 2 из 54

«Морс и лимоны!»


…Глеб вздрогнул, с удивлением вскинул голову.

— Извини, не понял.

Я виновато улыбнулась.

— Я ничего не говорила.

— Ну, пусть будет так…

— Я просто подумала… помнишь… вспомнила, как ты лимон съел прямо с кожурой.

Глеб устало улыбнулся.


…— Вот лимоны и морс, как вы велели.

Тогда он тоже внезапно улыбнулся. Эта улыбка застала меня врасплох, я совсем не была готова к ее появлению. Словно внутри этого человека зажгли свет, так вдруг вспыхнули и засветились ласково его глаза, так преобразилось его худое лицо.

— Сколько же здесь лимонов? Пять килограммов?

Я отрицательно замотала головой.

— Три.

— Столько не нужно, — голос хирурга прозвучал неожиданно мягко, — я возьму две штуки.

— Обратно не понесу. Раздайте другим детям! — распорядилась я и сама испугалась категоричности своего заявления.

Не сводя с меня своего сияющего взгляда, Глеб достал из пакета лимон и откусил.

Я сморщилась.

— Кисло? — поинтересовался он, жуя лимон.

— Очень… Они немытые.

— Не страшно. В кожуре лимонов — эфирное масло.

— Правда?

Я почему-то очень обрадовалась этому сообщению.

А с лица хирурга неотвратимо сползала улыбка, вытесняемая какими-то терзавшими его мыслями.

— Возможно ли в условиях интерната создать условия для выхаживания девочки?

Глеб ждал моего ответа, уже глядя сквозь меня, погруженный в течение собственных мыслей.

— Не думаю. Вряд ли… Но… я могу забрать ее на время к себе.

— Вот этого делать не надо! — резко возразил хирург.

— Почему?

— Потому что потом ей надо будет возвращаться в интернат.

— Но ведь случается, что воспитатели берут детей к себе домой, — возразила я.

— Воспитатели пусть берут, — усмехнулся Глеб, — а вам не стоит.

— Почему?

Я замерла, ожидая его ответа.

— Потому что в вас есть нечто такое… что может крепко привязать ребенка.

Глеб задумчиво рассматривал мое лицо, словно я была какой-нибудь портрет, а не живой человек.

— Я не думала об этом, — растерялась я.

— Вам об этом никто не говорил, — уточнил Глеб и снова надкусил лимон, совсем не морщась, словно не ощущая никакой кислоты.

…— Ты — супермен, — пробормотала я, глядя, как чуть заметно подрагивают его натруженные пальцы.

— Что ты все время бормочешь под нос? — Глеб потянул со стола чью-то толстенную историю болезни, устало перелистал испещренные страницы с собранными гармошкой вклейками кардиограмм. — Не утверждай только, что ты опять ничего не говорила. Я не сумасшедший.

Я покачала головой.

— Ты не сумасшедший. Ты — хуже.

Глеб удивленно взглянул на меня, а я размазывала по щекам сердитые слезы.

— Ты неуязвим… Впрочем, нет, это еще было бы ничего. Ты уязвим, но прекрасно знаешь свои слабости, поэтому ты — единственный, кто о них знает. В тебе сочетание высочайшего рационализма с тем, что ты сейчас сказал. Ты сумасшедший наполовину. Остальное — твоя рассудочность. Твое суперменство окрыляет только твоих пациентов… для остальных ты — ужас, исчадие ада. Молчи, молчи. Я знаю, что ты скажешь сейчас. Что остальные тебя мало волнуют. Но не может быть, чтобы весь мир состоял из одних пациентов.

Глеб захлопнул историю болезни, открыл большую металлическую банку и, поддев оттуда марлевую салфетку, прицелился к моему распухшему носу.

— Сама!

Я выдернула из его рук салфетку, вытерла зареванное лицо.

— Так почему же просто «Ольга» и на «ты»?


Гена появился в моей жизни точь-в-точь так же, как уезжал от меня в автобусе. Задом наперед.

Я подходила к блочному забору интерната, когда увидела, что навстречу мне из ворот вырулила чья-то спина и, качая вздернутыми ушами шапки, направилась в мою сторону.

Мальчишка лихо двигался спиной вперед. Было такое ощущение, что на затылке у него существовала еще пара глаз. Я усмехнулась, широко расставила руки, загораживая пространство тротуара. Но в этот же момент спина спрыгнула на мостовую и двинулась в обход возникшей преграде. Поравнявшись со мной, фигура чуть замедлила шаг, и из-под мехового козырька на меня глянули взрослые, непомерно большие для детского лица серые глаза в пушистых светлых ресницах.

Знакомо сжалось сердце. Вот так оно всегда собиралось в тугой болезненный комок, когда я встречалась взглядом с кем-нибудь из детдомовцев. С серьезным пытливым взглядом не ребенка и не взрослого. Это было совсем особое качество человеческой природы. Они никогда не были до конца детьми, являясь по возрасту таковыми, и еще не были взрослыми, хотя с младенчества постигли всю отчаянную глубину истинного горя. Они по-взрослому горько чувствовали, но умом ребенка не были в состоянии осознать, в чем они не такие, как те дети по другую сторону бетонного забора интерната.

— Такое впечатление, что у тебя глаза на затылке.

Мой голос прозвучал, наверное, неестественно бодро, и мальчишка почувствовал это, настороженно глянул своими взрослыми глазами, видимо угодив прямо в душу, успокоился и так же через силу весело ответил:

— У меня просто шапка-ушанка волшебная. Шапка-всевидимка. Слыхали про такую?

Меня удивили и его цепкий взгляд, и быстрый ответ, и раскованность в общении.

Когда я впервые попала в интернат, меня предупредили: «Учтите, у нас дети с дефектами центральной нервной системы». — «Все?» — «Почти. Как правило, с незначительными дефектами, но это специфика интерната».

Я подавленно молчала тогда, а директор интерната — худой мужчина с виноватыми глазами и суетливыми движениями длинных рук — сочувственно произнес:

— Так что, видите, может быть, зря вы наш интернат для шефства выбрали.

Я перевела дух и, мужественно глядя в его извиняющиеся глаза, произнесла:

— Тогда они тем более нуждаются и в ласке, и во внимании.

Директор поспешно подтвердил:

— Нуждаются, конечно. Ну что ж, тогда идемте, я покажу вам интернат.

На втором этаже помещались спальни. В каждой — одинаковые кровати, одинаковые тумбочки, одинаковые шкафы — у каждого как у всех. В одной спальне, вжавшись в большую подушку и подобрав ноги к подбородку, сидела под одеялом девочка лет семи.

— Здравствуй, Наташа, — поздоровался Алексей Ильич.

Девочка тряхнула головой, разлетелась соломенная челка, слабая застенчивая улыбка на мгновение мелькнула на бледном лице.

— Здравствуйте… Меня из изолятора перевели.

— Знаю. Как ты чувствуешь себя? — Алексей Ильич бережно дотронулся до худенького плеча девочки.

— Хорошо! — выпалила Наташа с готовностью. — Можно вставать?

Алексей Ильич испуганно замахал своими суетливыми руками.

— Что ты, что ты! Очень тебя прошу — только с разрешения врача.

Девочка обреченно вздохнула, перевела на меня свои задумчивые глаза, тихо спросила:

— А это… чья мама?

На третьем этаже нас окружили вырвавшиеся из классов на перемену ребята.

Мне задавали одновременно десятки вопросов, теребили, гладили, даже слегка пощипывали, чтобы я обратила внимание. Малышка с октябрятской звездочкой оттерла меня в сторону и, вцепившись в мои запястья, взволнованно сообщила:

— Я тоже буду артисткой! Только, чур, никому. Это пока тайна.

Тут же ревниво заголосил целый хор ребячьих голосов:

— А чего Светка секретничает!

— Не к ней одной пришли!

— Светка-единоличница!

— Я, может, тоже хочу одна поговорить!

Каждый хотел хотя бы подержаться за меня, и, если бы не спасительный звонок на урок, меня бы растащили на части.

Я стояла оглушенная посреди опустевшего коридора.

— Вы их извините. Это можно понять… — тихо произнес Алексей Ильич.


Это можно понять… Конечно. Они так хотят понравиться любыми неуклюже-детскими способами, чтобы вдруг шевельнулось во взрослой душе сострадание, которое было бы способно, опрокинув все доводы здравого смысла, позволить этим детским рукам обнять надежную шею и сказать спасительное «мама». Это слово, циничным запретом запечатавшее губы отверженных малышей, трепещет непроизнесенное, уродует детские лица страданием и болью.

Это можно понять… Нельзя понять другое. Где они, те, кто произвел их на свет? Что это за мука отречения от своего ребенка? Как можно, изведав ее, суметь когда-либо растянуть губы в улыбке или посметь посягнуть на чью-то любовь? Это понять нельзя…

— Шапка-всевидимка, значит? — переспросила я мальчика, который неуклонно продвигался задом наперед в мою жизнь. — А если такая уж она всевидимка, пусть хоть одним глазком подсмотрит, что сейчас поделывает девочка Наташа Самсонова из 1 «А»?

Мальчишка лукаво сощурил свои беспокойные глаза, и сразу ушло взрослое выражение, оставив на лице обычную ребячью проказливость.

— Она слишком всесильная, чтобы размениваться на один глазок! — торжественно провозгласил мальчишка и, нахлобучив совсем на уши шапку, доверительно зашептал мне словно по секрету: — Ты мне только напомни, что это за Наташа? Как хоть она выглядит?

— Это та самая Наташа, которой недавно делали очень сложную операцию, — уточнила я тоже шепотом, с опаской поглядывая на шапку. И уже в полный голос прибавила: — А ты уверен, что можешь называть меня вот так сразу на «ты»?

Мальчишка удивился моему вопросу и, распахнув снова свои глаза, быстрым сосредоточенным взглядом опять словно что-то проверил в моей душе.

— Я уверен. Я тебя откуда-то знаю. — Он отвел глаза и пробормотал: — Значит, беленькая такая, у нее еще шрам над бровью. Она?

— Она, — подтвердила я. — А как же так может быть, что ты меня знаешь, а я тебя нет?

— Тебе так кажется, — уверенно ответил мальчишка, сразу поселив какое-то сомнение в том, что я его не видела раньше, и попросил: — Помолчи секунду.

Он прикрыл глаза пушистыми светлыми ресницами, сосредоточенно сдвинул брови к переносице, так что между ними образовалась твердая продольная складка, стиснул нижнюю губу зубами.

— Она сейчас… чистит апельсин… на ней голубое платье… кофта, то есть голубая… — монотонным хриплым голосом заговорил мальчик.