взвыл от боли, а Аким, упершись коленом в Костину спину, заставил его согнуться перед бойкой в глубоком поклоне, приговаривая сквозь зубы: «Проси прощения, мразь! Он тоже человек! И получше тебя! Проси прощения». Затравленное выражение лица бойки сменилось изумлением. Никогда и никто за всю жизнь не вступался за Тао. Мальчик сполз по стене на корточки и зарыдал в голос, размазывая по лицу кровь со слезами.
…Как одна из самых жутких и навязчивых картин всплывала в памяти Акима битва с пепеляевцами под Амгой. Ранен был их командир Иван Яковлевич Строд, чудом остался в живых стоявший в дозоре Tao-Юэн. Аким метался среди раненых, топил снег, кипятил окровавленные бинты, делал перевязки, неведомо какими словами заговаривал нестерпимые страдания раненых. День и ночь слились для мальчика в невнятное временное месиво, начиненное муками и смертями. Хлеба не было, воды не хватало. Из-за недостатка перевязочных средств и медикаментов люди умирали от заражения крови. Тао, может, и не выжил бы в таких условиях, если бы не Аким. Он отдавал другу свою порцию воды, кипятил и перестирывал бинты, рискуя жизнью, совершал бесконечные вылазки за снегом.
Как чудовищное видение, снова и снова восстанавливала память Акима Прохорова давние годы детства.
Сухими, немигающими глазами смотрел тогда Аким на все эти жестокости и люто, до тошноты ненавидел тех, чье зверство вынудило одной безлунной, промозглой ночью его и Тао перебежать к красным.
…Аким Терентьевич осторожно тронул дверь послеоперационной палаты, надвинул на брови белую шапочку. Оглянувшись по сторонам, ловким движением нацепил на усы накрахмаленные чехлы. Всю жизнь свою проработал он в поселковой больнице. Выхаживал, поднимал на ноги и поселковых, и тех, кто приезжал погостить да угодил с разными хворями и напастями в заботливые руки сиделки. Случалось, он поднимал на ноги и молоденьких солдат с примыкавшей к поселку заставы. И всегда его стерильные, накрахмаленные чехлы топорщились на пышных усах, которые он считал разносчиками опасных инфекций. И даже после указания уважаемого хирурга не отменит свое правило Аким Терентьевич.
Недовольно крякнув, он бесшумной, крадущейся походкой подошел к постели больного.
Медсестре Милочке, закончившей доливать раствор в капельницу, указал глазами в сторону двери.
Та взмахнула в ответ длинными, густо накрашенными ресницами и зашептала:
— Аким Терентьевич, я скоренько до Зотовых добегу — Лизку повидаю и обратно. В инфекционном все спокойно, а больше никого больных не поступало.
— Беги, беги.
Аким Терентьевич согласно закивал, не сводя глаз с неузнаваемо заострившегося мальчишечьего лица.
Предзакатное разомлевшее солнце цеплялось за вершины сопок на горизонте. И в этом умиротворенном, ласкающем людей и природу свете чудилось заверение в счастливом завтрашнем дне. Казалось, все вокруг принимало на веру обещание благодати: дружелюбно перебрехивались поселковые собаки; выползли на завалинки старики погреть старые кости в теплых испарениях накалившейся за день земли; перед вечерним подоем разминали натруженные руки хозяйки, негромко переговариваясь через низкие огородные частоколы; беспечно возились в оранжевой от предзакатных лучей пыли ребятишки, а те, что постарше, носились на велосипедах как оглашенные по узким улочкам, предвкушая скорое наступление ранней забайкальской темноты: она сулила им развлечения, игры… Невозмутимо плескала мелкой рябью река. Замысловатыми руладами озвучивали безветренную тишину разноязыкие птицы. И лишь на небольшом притулившемся к поселку участке земли, обнесенном сплошным забором, не принималось заверение природы в безмятежности грядущего дня. Напряженно и сурово жили здесь люди, потому что от всех других людей, населяющих землю, их отличало одно: ежесекундное, острое, почти болезненное чувство ответственности за покой на земле.
Этим людям было совсем немного лет. Внешне они мало чем отличались от мальчишек, которые оголтело гоняли по поселку на велосипедах и мотоциклах. Их привычно и обыденно называли пограничниками. О быте на заставе знал даже не всякий житель поселка: туда посторонних не пускали. В тот день за высоким забором было тревожно. Рядовой Никита Пушкарев задержал нарушителя… Сам Никита в больнице, и на беспокойные расспросы о его здоровье врачи отвечали уклончиво: «Пока состояние тяжелое».
С той же тревожной вестью бежала через поселок медсестра Милочка, не замечая сгущавшейся в синие сумерки предвечерней благодати. Недалеко от дома Зотовых она наткнулась на Даниловну. Утопая по щиколотки в густой уличной пыли, старуха осеняла себя размашистым крестом, кланялась в пояс и громко причитала. Ее загорелые высохшие руки взметались к небу, как бы цепляясь за невидимые одежды того, к кому были обращены молитвы, и тут же бессильно, плетьми падали вдоль тела, словно усомнившись в милосердии всевышнего. Темная юбка с подоткнутым подолом, впопыхах надетая наизнанку, открывала до колен костлявые ноги. Издали Даниловна походила на худого ребенка, и лишь по морщинистому пергаменту кожи можно было определить ее возраст.
У Милочки сжалось сердце. Как и все поселковые, она жалела помутившуюся разумом старуху, помогала ей заготовлять дрова к зиме, частенько забегала помыть полы да подсобить по хозяйству.
— Даниловна, шла бы домой, — осторожно обратилась Милочка к старухе. — А я на обратном пути забегу, карамелек занесу… Посумерничаешь у самовара со сладеньким. Иди, Даниловна.
— Домо-ой? — изумилась старуха, взглянув искоса на Милочку исплаканными глазами и не переставая креститься. — Э-э, милая, да где ж он теперича, мой дом? Вона мой дом где! — Старуха неопределенно взмахнула длинными руками. — Вона тебе и крыша, а заместо стен… ветерком обдует. — Даниловна захихикала, но тут же рот ее скривился в жалобной, плаксивой гримасе. — Ведь ежели помрет внучок-то мой ненаглядный, мне-то для какой такой надобности остаток дней волочить? Он же единственный у меня родненький на всем белом свете.
— Да что ты, Даниловна, какое там помрет! Молодой, крепкий. У него сто лет впереди, — запротестовала Милочка.
А старуха неожиданно приблизила свое черное от горя лицо к девушке и медленно проговорила:
— Сердце чует, милая, сердце. А Даниловну сердце ни в жисть не обманывало. Вот так же перед каждой похоронкой трепыхалось. — И вдруг, посмотрев на нее трезвым, разумным взглядом, заключила: — Как бог даст! Как даст бог…
В избу к Зотовым Милочка вошла вконец расстроенная. Перед глазами стояло потемневшее лицо Даниловны с застывшими в бороздках морщин слезами. А сквозь это лицо проступало то… другое — бледное, с запекшимися губами и искаженное невыносимой болью, еще не заглушенной наркозом.
— Теть Марина, а Лизавета разве еще не вернулась? — потерянным голосом спросила Милочка, обводя глазами опрятную горницу.
Марина Семеновна, полная, статная старуха с яркими, молодыми глазами и гладким лицом, хранившим следы былой изысканной красоты, оторвалась от книги. Нервным движением поправила тяжелую, чуть тронутую сединой косу, уложенную полукругом на затылке.
— Вернулась, как же! Я уж думала, не дождусь. Почти сутки пропадала. И откуда в ней фанатизм такой, ума не приложу. Вернулась, еле на ногах стоит, я ее спать укладываю, а она ни в какую. «Ты — говорит, — бабушка, хочешь, чтобы мои труды даром пропали?! Теперь, — говорит, — все травинки надо по одной разложить, чтобы они подсыхали не в куче, а каждая отдельно, сама по себе». Сейчас спит она, мой лекарь-пекарь. Пушкой не разбудишь. А ты что это расстроенная такая? Случилось что-нибудь?
— Случилось, — кивнула Милочка и, присев на краешек стула, торопливо рассказала Марине Семеновне и про Никиту, и про нарушителя, и про Даниловну.
А лекарь-пекарь сидела в соседней комнате на старомодной бабушкиной кровати с медными шишечками и, холодея от ужаса, слушала приглушенный, торопливый Милочкин рассказ. Голова гудела от усталости и страшного известия. А где-то там, в глубине ее, словно вторым планом, «прокручивалась» их первая встреча…
— Дома кто есть? — как наяву услышала Лиза хрипловатый, точно простуженный, мальчишеский голос.
И сразу екнуло под ложечкой, и на мгновение прекратило биться сердце.
Лиза бросила под ноги отжатую тряпку и, шлепая босыми ногами по растекавшимся струйкам, подошла к распахнутому окну.
— Ну, есть. — Легла грудью на подоконник, увидела прищуренные карие глаза, растянувшийся в улыбке по-детски пухлый рот. Мягкий румянец на скулах, глубокую ямочку на подбородке. Надвинутая до бровей фуражка, казалось, с трудом удерживалась в копне выгоревших от солнца волос.
«Господи, их не стригут, что ли?» — удивилась Лиза.
И, нарочито пристально разглядывая пограничника, сказала насмешливо:
— Я вас чрезвычайно внимательно слушаю! — Вытерев о подол мокрые руки, с хрустом укусила за румяный бок лежавшее на подоконнике яблоко.
Гость улыбнулся, и на щеках пробуравились две глубокие ямки. «Господи, как у девчонки», — неодобрительно отметила про себя Лиза и, еще раз хрустнув яблоком, с преувеличенным вниманием склонила голову к плечу, как бы вся обращаясь в слух.
— А из взрослых дома кто-нибудь есть? — поинтересовался молодой человек.
И скромно потупил глаза, как бы не желая наблюдать за реакцией.
И действительно, от такого нахальства Лиза подавилась яблоком и закашлялась.
Молодой человек терпеливо пережидал, с вниманием разглядывая свои покрытые пылью сапоги.
А Лиза все кашляла.
— Может, водички? — кротким голосом предложил молодой человек. — Или по спине постучать? Помогает!
— Я тебе сейчас так постучу… — невнятно пообещала Лиза сквозь кашель.
Но молодой человек понял.
— Ага, значит, взрослых дома нет, — вполголоса, вроде бы для себя проговорил он и двинулся к калитке.
Кашель как рукой сняло.
— Эй, как вас там? — Лиза до пояса вывалилась в окно. — Зачем приходил-то, дедуся? Взрослым что передать?
Прищуренные из-под козырька глаза снова возникли перед окном.