Я, наверное, была слишком счастлива тогда для того, чтобы заметить на себе озабоченные взгляды своих однокурсников, занятых в репетициях «Карамазовых», нашего педагога по мастерству, разделявшего наши ночные бдения… Беда тем и коварна, что застает врасплох. Я проводила в тот вечер Глеба до ворот его больницы, пожелала счастливого дежурства и не спеша отправилась на репетицию, слегка досадуя на то, что приду намного раньше времени в училище, вместо того чтобы сразу же войти в напряженный ритм спектакля. По дороге мне не встретилось ни одной черной кошки и светофоры на переходах, как сообщники, доброжелательно подмигивали мне своим хитрым зеленым глазом. И в растерянном вопросе моей однокурсницы: «Ты чего так рано, Оль?» — сбегавшей с крыльца училища и сразу почему-то виновато опустившей взгляд, я не почувствовала ничего плохого.
— Ваши уже все в сборе, — закивала мне толстенная вахтерша тетя Зина, и ее многоступенчатый подбородок заколыхался в приветливой улыбке.
— Как? Уже все пришли, теть Зин? Давно? — удивилась я и, услышав «давненько уж», понеслась на четвертый этаж, прыгая сразу через две ступеньки и мысленно казня себя за то, что перепутала час репетиции.
Дверь в зал была закрыта, и я на секунду замешкалась, чтобы перевести дух.
— «Неистовая я, Алеша, яростная. Сорву я свой наряд, изувечу я себя, мою красоту, обожгу себе лицо и разрежу ножом, пойду милостыню просить. Захочу, и не пойду я теперь никуда и ни к кому…» — доносилось из-за двери. Какой-то чужой голос произносил текст моей роли. Это были мои слова, слова моей Грушеньки.
Я рванула дверь. Тетя Зина оказалась права. Все участники спектакля были в сборе, все занимали на сцене знакомую мне мизансцену объяснения Грушеньки с Алешей. Только вместо меня, в моей длинной репетиционной юбке, полулежала на диване Галка Варфоломеева и произносила слова моей роли. Я замерла в дверном проеме. Все замолчали и повернулись в мою сторону.
— Привет всем. Извините… Я перепутала…
Я виновато улыбалась и ждала, что сейчас Галка спрыгнет, скинет мою юбку и скажет: «Наконец-то заявилась. А меня попросили почитать пока вместо тебя».
Я улыбалась, а все молчали растерянно и никто не тронулся с места. И вдруг я почувствовала, что жутко устала. Устала сразу от всего. И от ночных репетиций, и от непонятных, изматывающих отношений с Глебом, и от того, что так стремительно неслась сейчас по лестнице… Ноги дрожали, и коленки, как ватные, подгибались и тянули к полу. Я улыбалась, а все виновато и сочувствующе смотрели на меня. Я увидела, что Галкины глаза стали быстро-быстро наполняться слезами. Она закрыла лицо ладонями и заплакала.
Я плохо помню, что было потом. Передо мной извинялись, оправдывались, говорили, что во мне не хватает социальности для такой роли, как Грушенька, что я слишком худенькая и хрупкая, что качество темперамента у меня иное. А я вежливо улыбалась и повторяла как попугай: «Почему же не предупредили? Так же нельзя». Мне говорили, что произошло недоразумение, что я пришла раньше и поэтому застала, как Галка пробовалась, именно только пробовалась на мою роль. И еще мне говорили, что театр — это очень жестокая вещь и что уже сейчас надо готовить себя существовать в нем мужественно и волево. Я великодушно отдала в полное владение свою репетиционную юбку зареванной Галке и, осторожно прикрыв за собой двери зала, тихо спустилась по лестнице.
Я вышла на крыльцо училища и села на ступеньки. Еще никогда в жизни я не испытывала такого странного состояния. Внутри меня было так пусто, что, наверное, я ничего не весила и плыла словно в невесомости. Я поднималась со ступенек крыльца, делала кувырок через голову; как в замедленной съемке, и взмывала в прохладную синь вечернего неба. Потом я возвращалась на ступеньки и, прижав пылающий лоб к коленям, бессознательно фиксировала испуганные взгляды прохожих, взиравших мои полеты в поднебесье.
— Отменили репетицию? — удивился Глеб, когда я вызвала его среди ночи в приемную больницы.
— Отменили… меня.
Больше Глеб ничего не спрашивал. Он просто сосредоточенно и обеспокоенно изучал несколько секунд мое лицо, и выражение у него было в точности такое, как когда он осматривал больного ребенка. Я всегда завидовала детям, которые являлись объектом такого его взгляда. И вот дождалась… Глеб смотрел на меня, и я чувствовала, как его проникновение в мою боль утихомиривает ее, притупляет. Наверное, такое уж у меня было лицо, что у Глеба даже задергалась жилка под глазом. Она всегда так трепыхалась, когда он был чем-нибудь чрезвычайно взволнован…
…Под окном Глеб подхватил на руки малыша, впервые ступившего на землю после операции на сердце. Крепко прижал его к себе и бережно отвел со лба прилипшую челочку ребенка.
Запрокинул вверх сияющее лицо и закричал, адресуя свои слова кому-то конкретному, но больше никому не ведомому:
— Вот мы какие молодцы!
Сзади резко распахнулась дверь. Я даже вздрогнула — так по-хозяйски уверенно она отлетела. Молодая женщина с ярко-синими, величиной с блюдца глазами оглядела кабинет и, столкнувшись со мной взглядом, царственно проронила:
— Здрасте. Где он?
Я молча мотнула головой в сторону окна. Женщина легкой походкой прошествовала к окну и, грациозным движением плеча оттерев меня в сторону, сообщила, свесив вниз аккуратную голову, тщательно упакованную в белую врачебную шапочку:
— Данилов, приди в себя, ты опоздал на конференцию! Поднимайся, жду! — и кокетливо поправила шапочку.
Она подошла к столу Глеба и, сложив в аккуратную стопку раскиданные истории болезней, неожиданно резко повернулась ко мне и, сияя своими глазищами, сказала с гордостью:
— Если бы не Данилов, этому малышу никогда не топать по земле. То, что он сделал, — это почти из области невероятного.
А я, изо всех сил сопротивляясь повергающему в прах обаянию Пташкиной, пробормотала, отводя глаза от ее порабощающего взгляда:
— Вы, я думаю, тоже немало сделали…
— Я реаниматор, и в данной ситуации от меня зависело не так уж много. Хотя… Ой, совсем забыла, за билеты вам огромное спасибо. Нам с сыном очень понравился спектакль. Вы играли прелестно. Такая трогательная Антигона у вас получилась. Только сын все время спрашивал: «Мам, а почему она такая худенькая?»
Пташкина засмеялась.
В кабинет просунулась голова улыбающегося Глеба.
— Полина, ты видела? И никакой одышки. Я уже бегу, только давление ему проверю. Ты еще здесь? — Глеб отсутствующим взглядом скользнул по мне.
Я вдруг почувствовала себя лишней и абсолютно бесполезной здесь, в этом храме, где эти люди так истово отвоевывали детям жизнь.
— Я просто хотела… Ты сам спросил: «Почему просто «Ольга» и на «ты»?» И я как раз и хотела… мне надо было спросить…
Я уже почти бежала за Глебом по коридору и все пыталась оправдать свой затянувшийся визит.
— Потом, потом… Тебе сюда нельзя. — Глеб остановился у входа в отделение. — Все. Я позвоню. Пока.
— Пока, — грустно попрощалась я с уже исчезнувшим Глебом.
Я вышла во двор, где гуляли, сидели на скамейках, лежали в прогулочных каталках больные дети. Их худенькие, бледные лица сразу напомнили мне «моих» детдомовцев. У этих детей и у тех были разные болезни, но еще неизвестно, какая была страшней. Те и другие были запрограммированы в жизнь со здоровым сердцем и легкими, нервной системой и другими внутренними органами, и отклонение от этой программы здорового ребенка, его болезнь были противоестественными. Так же в точности изначально природой узаконено присутствие матери и отца рядом с малышом. Так было даже у животных. Так должно быть у людей. И нарушение этого закона природы тоже тяжелая форма болезни для ребенка. Болезни, которая не под силу незрелой детской душе. Эта болезнь души лишает маленького человека естественности и гармонии развития, она неумолимо разрушает ощущение полноценности, она практически убивает в ребенке шанс сформироваться в личность и поселяет в глазах навсегда, как клеймо души, это особое недетское выражение.
Здесь, в этом больничном дворе, я впервые гуляла с Наташей после операции. Возила ее на каталке и, без устали рассказывая смешные веселые истории, со страхом следила за судорожными подрагиваниями ее полуприкрытых век. У меня буквально разрывалось сердце от жалости, когда я видела, какая она бледная по сравнению даже с самыми тяжелыми детьми. Только Глеб своим появлением вселял в меня надежду.
— Она… будет жить? — еле ворочая пересохшим языком, спросила я после нашего первого выезда на свежий воздух.
— Еще как будет! Просто обязана! — радостно отозвался Глеб.
— А почему… почему она такая… неживая?
Глеб подошел ко мне близко-близко, так что я почувствовала на своей щеке его дыхание, взял мою руку и, сжав ее в кулак, положил на свою ладонь.
— Потому что ее сердце совсем недавно лежало вот так. Здесь лежало, на моей ладони. А теперь прыгает на своем законном месте. Но это очень все не просто. И долго надо быть всем очень-очень терпеливыми.
Глеб разжал мой кулак и неловким движением прижал мою руку к своей щеке…
Потом с Наташей по очереди гулял весь наш курс. Мы установили график, и наши педагоги всегда отпускали нас с занятий.
Когда Наташу отправили в санаторий, мне даже стало не хватать прогулок в больничном дворе. А вскоре появился Гена.
Я присела на скамейку, вытащила из кармана юбки засунутый впопыхах целлофановый пакет от пирожков. Оттуда же вывалилось смятое направление для медицинского обследования Гены Крылова. Направление Глеб забыл у меня взять, а обследование продолжалось уже неделю. По моей просьбе Глеб сам показывал его разным специалистам.
— Это необходимо для возможности усыновления, — объяснила я Глебу. — Так полагается. И потом на этом почему-то очень настаивает врач интерната.
— Это естественно, — сказал Глеб, — видимо, специфика интерната обязывает. Только почему этим занимаешься ты, непонятно.
Глеб пожал плечами и, как ему показалось, незаметно взглянул на меня исподлобья быстрым испытующим взглядом. Я упорно сверлила глазами висящую на стене схему человеческого кровообращения и чувствовала всем своим актерским нутром неестественность провисшей паузы…