го молчания.
Женщина привстала и заботливо заглянула мне в лицо. «Ну как, терпимо?» — спрашивали ее кроткие серые глаза. И я отвечала глазами: «Да, да, все в порядке. Спасибо».
Я почувствовала какое-то неожиданное облегчение, словно с каждой каплей моей крови уходили из меня боль и растерянность.
«Ничего. Я еще соберусь, — вдруг подумала я. — Я соберусь. Только бы был жив маленький Валентин. Я дорого заплачу за его жизнь. Всей моей будущей жизнью, начиная с этой минуты».
Медсестра перевязала мне бинтом руку.
— Ну вот, теперь полежи. Сразу вставать не надо. Голова закружится, — и, захватив банку с моей кровью, скрылась за дверью.
В больничные окна вползали крадучись сумерки. Мои любимые непостижимые сумерки. И мы сумерничали вдвоем. Я лежа, а она сидя в моих ногах на стуле, привалившись спиной к стене. Подкравшаяся темнота замаскировала нездоровый пепельный цвет ее лица, и только глаза светились каким-то особым внутренним светом. Мы молчали, и от этого молчания не было неловко. Казалось, мы слишком много познали друг о друге, чтобы оскорбить словами возникшую между нами тишину.
«На таких, как она, держится мир», — подумала я, и женщина, словно услышав мою мысль, ответила мне застенчивой, больной полуулыбкой.
Скоро стало совсем темно. Вспыхнул под окнами фонарь, разлив по комнате блуждающие светотени. Резко затормозила машина, видимо, у дверей приемного покоя. Раскатился и замер приглушенный женский смех в больничном дворе.
Я усилием заставила себя встать. Тусклый свет фонаря слабо освещал силуэт женщины. Глаза ее были закрыты, и она даже не шевельнулась на звук моих шагов. Я вышла в холл, осторожно прикрыв за собой дверь лаборатории.
Сейчас, освещенный синюшным светом ламп дневного света, холл уже не казался таким крахмально-белоснежным. Теперь он выглядел обычной комнатой, зачехленной в плохо проглаженные куски белой материи. Все казалось другим, и только стенные ходики так же укоризненно покачивали своим тяжелым маятником. Сильно кружилась голова, но сидеть не хотелось. Я бродила по слегка плывущему под ногами полу, натыкаясь на стулья и кресла и пытаясь заглушить прорывающиеся откуда-то издалека, сквозь пьянящее головокружение, ликующие звуки шопеновского вальса.
«Федор должен быть хорошим музыкантом», — вдруг с гордостью подумала я. И вспомнила, как во время весенних экзаменов в музыкальной школе взахлеб хвалили его педагоги. Маленькая седая старушка — преподавательница по сольфеджио все время повторяла: «Абсолютный слух у ребенка. Абсолютный! — Она прибавляла восторженно: — Так ведь и, слава богу, есть в кого».
Валька начал учить Федора музыке, когда тому едва исполнилось четыре года. Федор оказался удивительно усидчивым для своего живого, непоседливого характера.
«Мама, хочешь я тебе сыграю одним пальцем самую твою любимую песню? — вопил через всю квартиру мой сын. — Ты только напой мне ее». Я напевала, и Федор, безукоризненно чисто повторив ее голосом, тут же без малейших усилий отбарабанивал мелодию на рояле.
«Ну как?» Он прибегал на кухню и, обхватив меня за ноги, закидывал сияющее от возбуждения лицо в ожидании похвал.
«Молодец! Очень хорошо, — хвалила я Федора, но тут же спохватывалась и говорила строгим, педагогическим голосом: — Но ты же знаешь, что папа запрещает тебе играть одним пальцем».
«Папы же дома нет, а с тобой мне все можно», — ластился ко мне хитрющий Федор.
Я, легонько шлепнув Федору подзатыльник, отворачивала смеющееся лицо.
«Да, Варвара, — говорил Валька, — педагог ты прямо-таки мировой. Благодаря твоему методу воспитания твой сын скоро сядет тебе на шею и будет, кстати, абсолютно прав».
«Валечка, да нет у меня никакого метода», — слабо защищалась я.
А Валентин вздыхал и возражал ворчливо:
«Отсутствие метода в данном вопросе уже метод. Нет, правда разбалуешь ты его, Варвара»
Я знала, что не разбалую. Я просто всегда лучше Вальки чувствовала Федора и знала, что у моего сына достаточно чуткости, чтобы не принимать отсутствие отказов как должное и не дарить мне всякий раз свою трогательную неловкую благодарность.
В пять с половиной лет Федора приняли в первый класс музыкальной школы.
Сейчас он мог играть уже довольно сложные произведения. А самое главное, никогда мне не приходилось напоминать ему, что надо заниматься. Наоборот, приходилось время от времени охлаждать его пыл. Приходя из школы, он швырял портфель и сразу бросался к своему пианино. Я с трудом отдирала его от клавиш, чтобы накормить обедом и отправить гулять. Он сидел за роялем точь-в-точь как Валька. Такой же прямой, откинув слегка голову и полуприкрыв глаза.
Широко распахнулась дверь операционной, замаячил в конце коридора знакомый силуэт медсестры. С трудом сдерживая себя, чтобы не помчаться бегом ей навстречу, я почувствовала, как трясутся мои руки и губы, наверное, очень уродливо, непослушно разъезжаются в разные стороны.
Инстинктивно я рванулась вперед, но мои ноги словно приклеились к полу, и каждая из них была неподъемной. Сердитое лицо медсестры улыбалось.
— Кровь наконец привезли. А мы уже своими силами обошлись. Ты села бы. Голова-то небось кругом бежит. А я пойду вниз кровь получать.
И, тяжело ступая своими грузными ногами в ворчливых кожаных тапочках, исчезла за дверью.
Я ошалело смотрела ей вслед и, негодуя на себя за то, что не нашла силы узнать про мальчика, тут же успокаивала себя мыслью, что медсестра улыбалась.
«Ну и что же — улыбалась, — тут же возражал мне какой-то неподвластный моим аргументам внутренний голос. — Она ведь только сестра, ее небось и в операционную не пускают. Наверное, она может и не знать, что не помогла и моя кровь…»
Вдруг с дикой скоростью стали рушиться стены холла, завертелись в сумасшедшем хороводе стулья и кресла, стремительно поменялись местами люстра и круглый тяжелый стол, вынырнул из-под ног качающийся пол, оглушительно зазвенел своим безобразным смехом красно-зеленый мяч, бешено заелозил волчком, вырастая в размерах с каждым своим витком… И наступила полная тишина.
— Просто обморок, — вычленило мое вернувшееся сознание из тихого говора двух голосов где-то рядом со мной.
Чьи-то пальцы прохладно держали кисть моей безвольно повисшей руки. Я открыла глаза. Увидела близко сосредоточенное лицо молодого человека в зеленом, его строгие глаза.
— Все в порядке, — виновато прошептали мои пересохшие губы.
— Теперь действительно все в порядке, — подтвердил молодой человек и осторожно опустил мою руку.
— А там? — подстегнутая нахлынувшим страхом, я судорожно впилась глазами в строгое спокойное лицо молодого человека.
— Это вам Юлия Константиновна расскажет. — И молодой человек отошел в сторону, перестал загораживать собой хирурга Юлию Константиновну.
…У синеющего киоска с мороженым черные раскосые глаза из-под белого пухового платочка…
…«Вы — крайняя?» — как наяву напряженный Валькин голос…
Голова снова наполнилась тяжелым гулом.
Радостным звоном напомнил о своем недремлющем существовании скоморошечий смех.
Захлестывая, сметая все преграды, возликовала мелодия шопеновского вальса.
«Своих-то детей ей бог не дал», — резанул голос грузной медсестры.
«Человек должен совершать поступки», — рвано кольнула сознание моя собственная мысль.
Я встала из кресла.
Голова вдруг стала ясной и прохладной. Только почему-то было плохо слышно. «Ничего, пройдет», — спокойно подумала я и в следующую секунду прочла в раскосых черных глазах хирурга два самых главных слова на свете.
«Будет жить», — больно толкнулось сердце о грудную клетку.
Остальное было неважно. Просто остальное было в моих силах.
Пытаясь удержать слезы, я крепко зажмурила глаза.
Выкатился из придорожных кустов красно-зеленый мяч…
Взметнулся к небу и завис, заполонив собой все пространство, отчаянный голос ребенка.
Взвизгнули и запнулись тормоза…
Он лежал ничком, уткнувшись головой в вытянутые руки и подобрав под себя ноги, словно приготовившись к прыжку.
А потом…
Голубые тюльпаны
— А эти хочешь? С розовыми мордочками? У них даже запах какой-то особый. Хочешь? — доносился до Тины ласковый полушепот склонившихся над корзиной с гвоздиками двух молодых людей.
— Девушка, а у вас больше нет розочек в бутонах? Мне трех штук не хватает. У внучки завтра свадьба. Посмотрите, пожалуйста, в бутонах.
— Девушка, а можно корзину заказать? Только без зелени, а чтобы одни цветы, и непременно красные. Гвоздики или розы. Но только без сопутствующей зелени. Можно, девушка?
— Вы мне не подскажете, милая, когда же наконец будут цикламены в горшочках? Мне бы мужу в больницу. Он любил всегда цикламены.
— Ой, девушка, вы нам не скажете, а на похороны красные цветы годятся? У нас, знаете, учительница умерла. Молодая совсем. Так красные можно, не знаете? Наверное, белые лучше?
— Девушка, а подешевле букетик нельзя набрать? Петь, ну куда деньги суешь, погоди, говорю. За цветы такие деньги платить, ужас! Они ж завянут завтра. Девушка, мы лучше в горшке возьмем. Дольше простоят и дешевле. Плати, Петь.
— Здравствуйте, Тина, вы меня еще помните? Я все с тем же вопросом…
Тина ловким, привычным движением заворачивает цветы в хрустящий целлофан, отдает покупателю с быстрым, сквозь зубы «пжалста», поднимает голову на застенчивый, просительный голос, видит знакомую виноватую улыбку. «Почему он улыбается так виновато? Разве за любовь просят прощения?!» — мелькает в голове, и Тина, чувствуя, что смотрит на молодого человека укоризненно, отвечает сухо и быстро:
— Нет, нет, цветов из Голландии не получали.
— Девушка, миленькая, у нас на работе родился ребенок. У сотрудницы. Нам нужно много цветов. Целую охапку. Столько денег собрали! И на все хотим купить цветов. Хватит на все деньги? — отвлекают Тину от молодого человека.
Тина бежит в подсобку проверить, сколько осталось цветов, склоняется над корзиной и с легким стоном медленно выпрямляется. Мир трескается пополам… Зловещие синеватые молнии рассекают тесную подсобку, расщепляют стены яркими зигзагами. Тина зажмуривает глаза от нестерпимого света, испуганно бормочет: «Ах, черт, опять. Опять…» А вокруг диким хороводом несутся корзины с цветами, корежатся, преображаются до неузнаваемости привычные предметы, путаются в тесной сутолоке обрывки слов, мыслей; как в замедленной съемке, вываливается в черную пропасть угол комнаты, и Тина застывает перед зияющей бездной, в которую мчит ее ускользающее сознание. Какое-то мгновение Тина стоит посередине комнаты, незряче растопырив руки, зовет слабым голосом: «Прокопыч, миленький, только скорей» — и через секунду тяжело обвисает в руках подоспевшего сторожа.