Алексей Ильич растерянно заморгал, не улавливая связи, но я тут же ринулась ему на помощь.
— Я только что говорила о человеке… неординарном, так скажем — о личности. Но ведь, Алексей Ильич, миленький, Гена — тоже личность. Он… особый. С ним никак нельзя, как со всеми. Я бы ни за что на свете не сказала вам о том, что сейчас скажу, потому что это Гена мне говорил… Но ведь только вы можете сейчас решить его участь, его судьбу. Ему невыносимо трудно в коллективе, среди ребят. Он устает… нет, не то, он… страдает от этого. Я уже поняла ваш вопрос о моем возрасте. Но я живу с бабушкой. Так получилось, что родители — отдельно, а я с бабушкой. Она у меня вполне бодрая. Молодая еще бабушка. Я говорила с ней. Она тоже согласна. Так что… Правда, он же не придумывает. Он не виноват, что не может как все… Это — трагедия…
Я замолчала и, затаив дыхание, не сводила глаз с директора интерната.
Ответ последовал очень не скоро. Алексей Ильич вдруг словно забыл о моем присутствии. Заложив руки за спину, он несколько раз прошелся по кабинету, каждый раз неуклюже цепляя ногой край ковра и суетливо взмахивая при этом своими длинными руками. Потом сел, нервно закурил сигарету, но она тут же потухла. Алексей Ильич укоризненно взглянул на меня, словно это я потушила ему сигарету, и снова чиркнул спичкой:
— Трагедия… у нас здесь, понимаете ли, милая Ольга Михайловна, другого жанра, как там по-вашему, по-театральному, не наблюдается. Трагедия на трагедии… — Алексей Ильич поспешно затянулся, как бы опасаясь, что сигарета в моем соседстве не сможет раскуриться. — Александр Блок умер от расширения сердца. Знаете, конечно? Его когда вскрыли — оказалось, сердце не вмещалось в грудной клетке, ему было тесно в груди поэта. Это символично. Его сердце не могло больше вмещать в себя страданий и боли человеческой. Вы не думайте, я не сравниваю себя с Блоком, отнюдь. Он для меня величина недосягаемая. Но я чувствую, что, ей-богу, мое сердце уже тоже скоро перестанет помещаться в груди. Я иногда физически ощущаю, какое оно болезненное и разбухшее… Я не знаю вашей бабушки, но заочно благодарен ей.
— За что? — вырвалось у меня удивленно.
— За сострадание. — Алексей Ильич взглянул рассеянно на длинный столбик пепла, увенчавший его сигарету, и, поискав глазами пепельницу, стряхнул столбик себе в ладонь. — Это великое качество для современного человека. Сострадать мимолетно нельзя… не получится. Значит, это то чувство, которое способно человека выдрать из нашей суеты, беготни, всей этой круговерти. Заставить сосредоточиться, подумать, оглядеться… Это уже много… Ну, конкретно дело обстоит так. Можно постараться оформить ваше опекунство над мальчиком. Усыновление невозможно…
— Из-за того, что она двенадцать лет назад пообещала в заявлении, что заберет его когда-нибудь? Что отказ временный?
— И это тоже…
— Но ведь это же абсурд! — задохнулась я.
Алексей Ильич устало потер переносицу и сразу почему-то напомнил мне Глеба.
— Абсурда хватает, — согласился он. — Но дело не только в этом…
— А опекунство — это как?
— Вы сможете брать мальчика на субботу и воскресенье, на все каникулы, включая летние, но учиться и жить все шесть учебных дней он будет в интернате. Я скажу вам, куда надо пойти и какие документы оформить для оформления опекунства, но, прошу вас, до окончательного решения не водите мальчика к себе домой и ничего не говорите…
— Алексей Ильич… — я мучительно подыскивала слова и злилась на себя за то, что не могу выговорить элементарное.
А он снова смотрел на меня своими мудрыми глазами и терпеливо ждал, когда я спрошу его: «А если я найду его мать и она откажется от него на этот раз навсегда?..»
— Глеб Евгеньевич на обходе, — сообщила мне дежурная в приемном покое и снова прижала к уху трубку местного телефона. — Что сказать-то? Когда освободится?
В трубке что-то засвиристело, и сестра, мимолетно окинув меня взглядом, сообщила:
— Да жена вроде бы…
«Вроде бы жена», это ничего. Как раз то, что надо, чтобы всегда чувствовать себя в порядке. Чтобы никаких комплексов» — пронеслось в голове, и я, все еще ощущая на себе вопросительный взгляд, нечленораздельно хмыкнула:
— Знакомая, скажите, просто. Я подожду. Пусть потом спустится.
— Да нет, говорит «знакомая». Передай тогда. Она будет ждать.
Медсестра положила трубку, с любопытством уставилась на меня.
— А вы вроде к нему уже приходили. Вот я и подумала…
— Если спустится, я — на улице.
Я поспешила закруглить наш диалог, грозящий перерасти в вечер вопросов и ответов. Вышла из приемного покоя, села на скамейку. Тут же прямо на голову мне спилотировал скомканный фантик. Из распахнутого больничного окна на втором этаже послышался с трудом сдерживаемый детский смех. Я улыбнулась, разгладила на колене фантик, громко прочла:
— «Маска». Мои самые любимые конфеты. Угостили, называется…
Смех умолк, и через некоторое время шоколадная конфета плюхнулась рядом со мной на скамейку.
— Спасибо, — сказала я.
— Пожалуйста, — пропищал в ответ тоненький голос. — Хотите «Театральную», она сосательная. Хотите?
— Да нет. «Театральную» я, пожалуй, не хочу, — усмехнулась я.
— А вы к кому пришли?
Я встала, подняла голову. Из окна на меня смотрели четыре круглых одинаковых глаза.
— Господи! — я даже поперхнулась от удивления. — Вы близнецы, что ли?
— Двойняшки Сазоновы, — хором сообщили мне малыши. — Мы скарлатиной болеем. Только мы уже не заразные, вы не бойтесь.
— А я уже болела скарлатиной, — успокоила я двойняшек, — так что мне бояться нечего.
Глаза двойняшек округлились еще больше, и они, перебивая друг друга, закричали:
— У нас в группе Грибков два раза болел!
— Разве так бывает? — удивилась я.
— Бывает. Редко, — ответил за моей спиной голос Глеба. — Марш от окна. Уже сыро.
Отдав команду близнецам, Глеб взбежал на крыльцо, крикнул в приемное отделение:
— Соня, набери инфекционное, будь добра. Пусть проследят, чтобы в боксе окно на шпингалет закрыли.
Глеб повернулся наконец ко мне, и несколько бесконечных секунд я имела возможность не делить его ни с кем, принять в единоличное владение его улыбку и чувствовать на своих плечах его добрые руки.
Глаза мои моментально наполнились слезами. Глеб притянул меня к себе, проворчал ласково:
— Не вижу повода.
— Я соскучилась…
— Так это же хорошо.
— А ты?
— У нас здесь не заскучаешь.
Я резко вздернула плечи, высвобождаясь из его рук.
— То, что «у вас», — это меня не волнует. У кого это «у вас», интересно? Может, у вас с Пташкиной?
— Олель, ты у меня совсем дурак! И за что мне это?
Глеб шутливо воздел руки к небу, а на крыльце, как будто действие разворачивалось в пошлой мелодраме, появилась Пташкина.
Свершив короткий бросок своими «блюдцами» в нашу сторону, она в секунду рассмотрела конечно же и слезы на моих глазах, и виноватый взгляд Глеба, и минимальную дистанцию между нами.
— Привет вам и пока! — бросила она свысока и прошествовала своей царственной походкой по больничному двору. Шагах в десяти от нас она остановилась и крикнула: — Данилов, насчет путевки не горячись. Отказаться всегда успеешь. — И, неторопливо перебирая своими высокими, стройными ногами, она двинулась к воротам.
— Красивая… — не удержалась я, завороженно глядя ей вслед.
— Красивая, — согласился Глеб, — но абсолютно не в моем вкусе.
Почувствовав, как возликовала от его слов моя убогая душа, я ужаснулась своей примитивности. А Пташкина, словно поняла, что говорят о ней, недовольно повела плечами и скрылась за воротами.
Глеб сидел на скамейке, провожая Пташкину насмешливым взглядом, а под глазом трепыхалась беспокойная жилка.
— Тебе надо отдохнуть, Глеб, — тихо сказала я. — От какой еще путевки ты отказался?
Глеб потянулся так, что хрустнули суставы рук:
— Я отказался от отпуска, а соответственно, и от путевки.
— Как? — ужаснулась я. — Но ведь в прошлом году ты не отдыхал…
— Я, к счастью, работаю не для того, чтобы дождаться наконец-то спасительного отпуска, — резко ответил Глеб. — Мне отдых нужен для того, чтобы нормально работать. А если у меня и так все в норме — зачем мне он нужен! Я не могу оставить отделение. — Глеб жестко усмехнулся. — Мне здесь чудак один жаловался, что он не сможет перенести общего наркоза по той причине, что никак не может себе представить, что с ним будут что-то делать вне его сознания, без его собственного участия в этом процессе. У меня аналогичные ощущения. Не могу себе представить, что здесь что-то будет происходить без меня. Я устаю без работы и совсем изведусь, если уеду. Я не устал…
Я подошла к Глебу, прижала палец к бьющейся жилке под глазом.
— Не устал? А это?
— Это… — Глеб взял мою руку и несколько раз погладил моей ладонью свое лицо. — Это свидетельство того, что я — живой. — Глеб бережно дотронулся губами до моего носа: — Так же как свидетельство твоей жизнеспособности — вполне горячий нос.
— Что же, я щенок, что ли, какой-нибудь?
Я обхватила шею Глеба, услышала, как бьется его сердце.
— Не какой-нибудь, а самой что ни на есть отборной дворянской породы. Тебе передавали в театре, что я звонил?
— Неужели удостоилась такой чести?! Нет, не передавали.
Я опять несла бог весть что, но Глеб конечно же сделал вид, что в этот момент ему заложило уши. Он правильно делал, мой мудрый Глеб, что не воспринимал моих идиотических высказываний, которые в конечном счете унижали меня.
В ворота больницы, почти не притормаживая, внеслась на сумасшедшей скорости, мигая тревожной синей лампой, «скорая». В одну секунду Глеб словно испарился. Когда я повернула голову к крыльцу, он уже что-то торопливо спрашивал у врачей, вынимавших из машины носилки с ребенком.
Следом за носилками из машины выпрыгнула Пташкина.
«Наверное, до угла переулка дойти не успела…» — мелькнуло у меня в голове. Нарядное платье Пташкиной задралось, открывая красивые сильные колени, но этого не видели ни она, ни Глеб, который, сопровождая носилки, задержался на мгновение у дверей, слушая какие-то торопливые слова Пташкиной, звучавшие, как отдающиеся ему, Глебу, приказания. Он всегда благоговейно внимал ее словам. «У нее зверская интуиция», — сказал мне как-то о Пташкиной Глеб. Видимо, для врача это было не последнее дело, когда такая интуиция окрыляла знания, опыт, талант. Все это было в Пташкиной. И еще у нее были длинные ноги и глаза… И еще обаяние, против которого я лично устоять не могла. Это было какое-то возмутительно насильственное обаяние. У меня были все основания не любить ее, а я ею восхищалась.