Отречение — страница 117 из 168

Сверлящий, отдающий чернотой в глаза червь в голове разрастался до ужасающих размеров; очевидно, ветер сильно надул в уши, еще с детства больные, из них при малейшей простуде текло, и мать лечила его травяными примочками.

— Давай в комендатуру, — сказал Тулич. — Там вспомнит. Найдешь, Покин?

— Найдем, — не совсем уверенно, но с привычной бодростью отозвался Пал Палыч, затем гуськом двинулись вперед, навстречу ветру, в сторону от реки.

Землянка Коржевых находилась почти у самого берега, так ему в позапрошлую казенную осень указал мужицкий жребий, кинутый по старому крестьянскому обычаю при распределении земли в спецпоселении Хибраты, и теперь до поворота к комендатуре надо было пройти весь поселок. Преодолевая сумасшедшую силу бури, они почти ползли, низко угнув головы, прикрывая лица руками; Пал Палыч, шедший впереди, шепотком матерясь, то и дело приостанавливался и усиленно вертел головою. По-прежнему занятый мыслями о привязавшейся непонятной, по-видимому, тяжелой болезни, захватившей его полностью, загребая снег теплыми сапогами, плотно обхватившими его ноги, Тулич шел за остальными почти машинально, надвинув поглубже шапку и пряча от секущего сухого снега лицо. Стараясь прервать изнуряющий, иссушающий мозг поток, он хотел заслониться другой, придуманной жизнью, стихами о вечности и красоте. С неприятным удивлением он обнаружил, что совершенно ничего не помнит, ни одной строчки. Даже Пушкина, даже Блока, томик которого постоянно лежал у него под подушкой — комиссар любил изысканные стихи, исцеляющие даже запутавшуюся, изнемогающую в потемках жизни душу. Как же так, ни одной строчки? А если это последний сигнал? Необходимо подать рапорт и уехать, показаться хорошему врачу, отдохнуть, тотчас решил он, — здесь, в бескрайней, безлюдной ледяной пустыне, он погибнет, зачем он, например, взял тупицу Покина и поперся в поселок? Что за жандармское рвение сразу разоблачить и выяснить… Зачем он тянет в комендатуру полуживую грязную бабу с мальцом? С ними надо работать дальше, а голова совершенно отказывает, в такой дикий холод голова горит, в мозгу по-прежнему ворочается жирный черный червь. Когда же, наконец, кончится бессмысленная метель? Невозможно, столько снега и ветра, столько ненависти и холода в природе… Доберусь до комендатуры, — сразу к начхозу, проглочу стакан этой дряни и в постель; одному ему не разорваться и порядка не навести, надо уметь заставить работать других — вот главная особенность руководителя. А как же высшая идея, тотчас спросил он, стараясь задавить свои нехорошие сомнения, и святая жертвенность во имя ее? Кто ему дал право мучить детей, заставлять их непосильно надрываться наряду со взрослыми? Инструкция свыше? Кто же ее составитель и кто им дал такие изуверские права? Стоп, стоп, приказал он себе, гримасничая и дергая застывающим, примороженным лицом, прочь порочные мысли, в любые времена необходимы санитары жизни, выдвинула своих санитаров и революция. Никаких сомнений, он должен гордиться, попав в их число. Это все от старых русских интеллигентских болезней, неврастения, предопределенное законами борьбы должно свершиться.

Очень смутно различались впереди фигуры женщины с уродливо огромной из-за накрученной на нее толстой дерюги головой и мальчика, изо всех сил старавшегося не отстать в снежной тьме от живых людей; Пал Палыча же комиссар из-за несущегося по-прежнему слепой стеной снега совсем не видел. Теперь его внимание сосредоточилось почему-то на Андрейке, и тот, словно ощутив новую опасность, стал чаще оглядываться, вызывая у Тулича новый приступ досады, и он, выбрав момент, все более раздражаясь, громко крикнул: «Иди! Иди! Не оглядывайся!» Очевидно, ничего не услышав, мальчишка продолжал через каждые три-четыре шага оборачиваться, но комиссар Тулич ошибался — у Андрейки никакого чувства страха больше по было, им тоже владело сейчас совершенно другое ожидание. Он просто ждал, когда же, наконец, идущий за ним высокий человек его убьет, и он ляжет в снег, и станет хорошо и покойно, и больше не надо будет никуда торопиться. Ощущение приближения такого счастливого покоя сочилось в душу к Андрейке от комиссара, от человека, упоминаемого в поселке только опасливым шепотом, с оглядкой, ощущение это все усиливалось и скоро заслонило все остальное. Андрейка вспомнил младшего братишку Демьянку, похороненного в снегу, и ему стало еще спокойнее — теперь он отчетливо уже понимал необходимость заработать покой, как зарабатывают талон на пайку хлеба, и вспомнил слова отца, что надо ждать и терпеть, всему свой срок.

От такой спокойной мысли Андрейка приободрился, в теле у него проснулось ушедшее было тепло. В очередной раз оглянувшись, он натолкнулся на остановившуюся мать; что-то в метели изменилось, теперь таежный гул стал сдержаннее и глуше, низовой ветер опал — они оказались в затишье среди елей. Растерянно пытаясь что-то объяснить комиссару, Пал Палыч с ярко разгоревшимися щеками топтался в глубоком снегу. В вершинах деревьев свистело и выло, оттуда слетали веселые, сверкающие снежные водовороты, слепили, плясали завивающимися столбами, оседали и вновь возникали. И Тулич, и Андрейка услышали удивительную, призывную музыку первый какой-то бодрящий, искрящийся, переливающийся мотив — в голове стало отпускать. Андрейка же, склонив от усилия голову набок, уловил праздничный перезвон слабых ласковых колокольчиков.

— Завел… А дальше? — своим особенным тихим голосом, заставлявшим бледнеть даже хорошо зпавших его людей, спросил Тулич у Пал Палыча, и этот его проникающий голос не смогла сейчас заглушить даже охваченная снежной бурей тайга, его отчетливо услышали и Пал Палыч, и женщина, и мальчик. — А дальше что?

— Не должно далеко быть, — заторопился Пал Палыч, сразу согреваясь. — Где-то совсем рядом, товарищ комиссар… Сейчас определюсь, невозможная же погода…

— Погода невозможная, согласен, — еще тише сказал Тулич.

— Рядом, совсем рядом! Это же место мы из окон у себя видим, сажен двести влево до тепла! Вот примишулился, дурная голова, совсем же рядом! — суетился Пал Палыч, стараясь смягчить гнев комиссара, направить его внимание по другому пути и порываясь вести дальше. Не успел он закончить, налетел на тайгу какой-то особый вихрь, с резким сухим треском переломилась довольно толстая ель неподалеку. Никто не видел, в каком направлении падало дерево, даже удара о землю в кромешном гуле ветра не было слышно. Иссиня-темные лапы, освободившись от снега, закачались почти рядом, всех обдал смолистый, морозный запах, но никто не испугался. Авдотья, с трудом раздвигая снег, неловко развернулась лицом к Туличу, перекрестилась обмотанной тряпьем немеющей рукой.

— Пришли, начальник, — сказала она, оттягивая пальцами заледеневший от дыхания край дерюги и освобождая рот. — Туточки они и есть — Ванюша с Мишаткой, тут эвон-он в елочках… Только без собачек не разыщешь, собачек, начальник, надо, пошли за собачками, мы подождем, погреемся…

— Ну и несознательная ты женщина! — огорчился комиссар, поддавшись минуте слабости и сильно растягивая замерзшие губы. — Одной тебе, что ли, трудно? А мне? А ему вот? — комиссар кивнул на Покина. — А самому товарищу Сталину? Ты бы хоть подумала, каково приходится сейчас ему! Бормочешь, бормочешь, а что ты понимаешь?

— Жалко мне его, — неожиданно просто и буднично закивала Авдотья, светя сумасшедшими глазами — словно весь остаток жизни пролился в них. — Люди говорят, душеньку свою обрек сатане, Сталин-то, Божьи люди говорят, знают… Мы что, мы травушкой под снег, а ему, кровопийце, гореть вечно… молиться за него надо. Ты тоже за него помолись, сам грешен, за великого злодея Божья матерь заступница молиться велит! Молись, молись, раб Божий, душеньку у самого отпустит!

И Авдотья, довольная собой, оскаливая распухшие беззубые десны, отодвинув с дороги Андрейку, шагнула к комиссару для последнего убеждения. Из-за бури он мало что разбирал в ее словах, а ей хотелось в близком завершении жизни уразумить его, извечная материнская скорбь о погибших заговорила в ней. Увидев ее, одетую в снежный вихрь, Тулич попятился назад: к нему неумолимо приближалось юное, ослепительное существо с мертвенно-бледным лицом, пухлые губы приоткрылись в немом вопросе, сквозь гасшую чистую голубизну изумленно распахнулись глаза; из-под длинных распущенных волос матово просвечивали обнаженные плечи и высокая грудь; густой прядью волос она судорожно зажимала все шире расползавшуюся ниже груди безобразную рваную рану. Сверху, с высокой ели, от сильного порыва ветра просыпалась целая лавина тусклого серебра, затем ее тонкий силуэт вновь проступил из снежного обвала, молодое прекрасное лицо было искажено судорогой боли.

— Стой! Не подходи! — Тулич попятился, привычным движением выхватывая маузер, он наткнулся спиной на острый еловый сук. Девушка продолжала приближаться, Стылая кровь расползалась уже по высокому бедру и животу с темным треугольником паха. Тулич, оскалившись, выстрелил раз, второй, третий. Выстрелов он не слышал, тонкое лицо надломилось, покачнулось и осело в снег. Тулич скрючился от острой, ударившей под ребра боли, и от этой боли прояснилось в голове. Пал Палыч исчез, с верхушек елей на землю стекали непрерывные снежные потоки. Тулича сковал какой-то необъяснимый, не поддающийся осмыслению, чудовищный безнадежный холод — он убил мать на глазах у ребенка. Собирая последние крохи жизни, он шагнул вперед, наклонился — женщина лежала в своей мягкой пуховой постели, как и положено было ей лежать — навзничь. Ее уже почти занесло, виднелся лишь заснеженный бугорок из дерюги, прикрывавшей лоб; открытые глаза тоже уже начинало запорашивать снегом. Мальчик стоял рядом с мертвой матерью и не по возрасту спокойно в ожидании глядел на комиссара. Поняв его взгляд, его ожидание, Тулич стал медленно выше и выше поднимать маузер, направляя его дулом к себе, в то же время, словно парализованный, не отрываясь от Андрейки. Мальчик что-то закричал, бросился к комиссару, упал, подхватился, подползая по снегу ближе и ближе. Тулич, опуская маузер, шагнул навстречу ему, присел, взял за плечи, приподнял, повернул, защищая от ветра, чувствуя, как в заледеневшем теле проступает слабое тепло.