сердце, вот и весь его героизм. Да потом, никто ничего толком не знает, несерьезно! Дядя Петя, конечно, человек ни на кого не похожий, там наверху в стандарты не вписывается, но ведь и здесь обрыв. Я уважаю его, уважаю академика Обухова, но почему же так нелепо? Там наверху они играют в какие-то свои бесконечные, запутанные игры…
— Ну, ничего несерьезного в этом я лично не нахожу! — принужденно засмеялась она. — Что ты тут находишь несерьезного? Значит, голову под крыло и сиди? Нельзя так о людях, они борются, как могут…
— Ладно, — хмуро кивнул он, отводя глаза. — Ты еще многого не представляешь… Говорю с тобой честно, думаю и говорю. У меня стойкое, непреодолимое отвращение к этим верхам, ничего с собой не могу поделать! Зачем они все мне, тебе, деду? Знаешь, горы, солнце, все до корешка выжжено… Каждый камень может в любой момент выстрелить — ночью, днем, всегда… Два года назад, год, в эту вот минуту… А знаешь, как просто, оказывается, умирают ребята? Глаза еще живут, кричат, мозг еще молит, а человек уже ушел… в горы, навсегда… Сколько там бродит убитых, если прислушаться… Кто имел право приговорить их души к вечному изгнанию?
— Что я должна сказать? — встрепенулась она, слушая с возрастающим вниманием и даже с неприятным чувством открытия чего-то нежелательного, ненужного, слишком откровенного и потому запретного. — Просто я лично не нахожу возможным судить незнакомых, проживших большую и трудную жизнь людей… Что же ты сердишься, Денис, не надо…
— А я и не сужу1 — совсем свел вместе косые, длинные брови Денис. — Стараюсь кое-что объяснить в своем характере…
— Не надо сразу ссориться, — опять попросила она, легким прикосновением пальцев шевеля его растрепавшиеся волосы. — Ну хорошо, думаешь и думай, твое право… Только запомни, в тебе еще такие черти запляшут — тошно станет… Вот как ты сам с собой-то справишься? Уж я знаю, тебе все подавай первым сортом.
— Я давно заметил, у женщины мозги устроены как-то набекрень — раз это ей не нравится, значит, этого не может быть никогда, и все! — грубовато отмахнулся он, в душе озадаченный и смущенный ее словами. — Я, Катя, многое теперь по-другому знаю…
Но ее мысль шла своим путем, и она опять не удержалась:
— А нас, Денис, кто-то приговорил окончательно?
Он быстро и остро взглянул, пожал плечами, одним гибким, быстрым движением встал, помог подняться и ей; она была сейчас вся легкая и воздушная, и он почувствовал, ощутил ее теплую безоглядную нежность и, стараясь больше не подпадать под эту обволакивающую силу, быстро, не оглядываясь, пошел вперед, и с этой минуты в их отношениях еще больше усилилась сдержанная, ироническая вежливость. Лесник, приветливо встретивший их, ничего не заметил. Прошла еще одна, для Дениса и Кати совершенно бессонно промелькнувшая, ночь, а через день он уже провожал ее; оба говорили друг другу пустые, ничего не значащие слова, сдержанно, сами страдая от этого, по-чужому поцеловались. Поезд тронулся, ее лицо в окне затуманилось, пропало, и Денис, испытывая нечто непривычное и даже странное, не тронулся с места, стоял, по-солдатски твердо расставив ноги, и словно чего-то еще ждал; вот и конец, сказал он себе, проводив взглядом сигнальные огни последнего вагона, нельзя было ее отпускать. Пожалуй, пора взглянуть на оставленное послание, пойми их, женщин, сказать не успела, а написать, пожалуйста…
Он нащупал в кармане конверт и жестковато усмехнулся; перрон опустел, лишь вдали от платформы маячила одинокая фигура милиционера; почему-то решив подождать, Денис сунул письмо обратно в карман, вышел на привокзальную площадь и, оседлав мотоцикл, скоро был за городом. Уже подъезжая к кордону и чувствуя привычный, горьковатый запах дыма (в доме топилась печь, и ветер тянул в его сторону), он подумал о подступавшей непогоде. Остановившись у большого старого дуба, он наспех пробежал исписанный листок, вырванный из тетради, затем, опустившись на землю, долго сидел, зажав измятый листок в кулаке и раздумывая о том, что если махнуть сейчас на аэродром и первым же рейсом улететь в Москву, то можно будет встретить Катю на вокзале и спросить, что же в самом деле значит ее письмо; он представил ее глаза, и ему в лицо бросился жар. «Ну нет, такого удовольствия я ей не доставлю, — сказал он самому себе со злостью. — Сколько бы ты ни рассуждала, будешь со мной. Не важно, где я буду жить, в городе или в глухомани, ты меня ждала, вот главное».
«Так нельзя, — опять сказал он себе, — можно спятить, превратиться в слюнтяя… Такого с тобой еще никогда не было и не должно быть… Стыдно перед дедом, ухватился за юбку, очумел».
Тут ему, несмотря на все доводы, стало неуютно, и он подумал о своей неустроенности и бесполезности; он впервые осознанно и прямо подумал о будущих своих детях; откуда и почему пришла такая мысль, он не смог бы объяснить, но она его на определенное время охладила и озадачила. «Почему непременно должны появиться какие-то дети? — возразил он себе в следующую минуту. — И что такое дети, зачем они? Это уже были бы люди иного века, даже иного тысячелетия… да придется ли кому перешагнуть в новое тысячелетие? Зачем думать о несуществующих детях? Привяжется же такая чертовщина!»
На кордоне, едва перекинувшись с дедом тремя словами о своем решении побродить с ружьем по лесу, он стал торопливо собираться.
— Оденься получше, — посоветовал лесник, — непогода идет, кости ломит. Огня не забудь…
— Не забуду, — кивнул Денис, увлеченный своей мыслью и ничего больше не замечая. Феклуша тоже попыталась отговорить его от задуманного, тревожно показав на окно, затем вверх на потолок, и, раздувая щеки, пробубнила, предупреждая о всяких небесных неурядицах.
— Ничего, — сказал он весело, — Не привыкать… В дождь в лесу загляденье… Да ты что мечешься? Что она, дед?
— Последние дни совсем заполошная. Старость, — ответил лесник спокойно, хотя и у него сегодня с самого утра ломило кости, временами начинало не хватать воздуха и в глазах темнело. — Ты на нас не гляди, делай свое молодое дело… Дика возьмешь?
— Нет, дед, хочу один пошастать, мешать будет… слух у него стал хуже…
— Ладно, — сказал лесник, — иди один…
Провожая правнука, он постоял на крыльце; Денис скрылся за воротами, растаял в летней почи, уже накрывшей лес. Неохотно вернувшись в дом, лесник встретил мглистый, ускользающий взгляд Феклуши. Он знал о ее способности каким-то странным, пугающим образом безошибочно чувствовать наступление особых неурядиц в жизни — в такие моменты она начинала беспомощно метаться, срывалась с места и надолго исчезала.
— Давай с тобой, Феклуша, чай пить, — сказал лесник, глядя на нее прямо и ясно, с тихой, успокаивающей улыбкой. — Непогоде быть, отчего ей не быть? У Дениса под каждым кустом дом, за него не тревожься… Убивать он никого не будет, побродит и вернется. У него кровь успокоится — молодой, горячий… Я правду говорю, Феклуша, зачем ему стрелять, гляди, настрелялся до одури…
Последнее лесник выделил особо; он до сих пор так и не знал, все ли в трудном человеческом мире понимает Феклуша, но она тотчас мгновенно отзывалась на голос, на его звучание, и лесник, уговаривая и успокаивая ее, продолжал улыбаться…
— Ну что же ты, затопи, чайник налей, поставь, — говорил он, стараясь отвлечь ее от ее страхов и занять другим. — Вот такая она ветошь из человека выходит… Ты Ефросинью-то хоть помнишь, а, Феклуша?
Напряжение у нее в лице стало пропадать, услышав знакомое имя, она застыла, затем несколько раз, словно попавшая под неожиданный дождь и промокшая птица, встряхнувшись, закивала: «Фрося, Фрося», — и стала возиться у плиты…
— Ну вот и хорошо, — продолжал вслух рассуждать больше сам с собою лесник, стараясь окончательно ее успокоить. — Вот прибилась ты ко мне, сколько лет рядом? А что ты такое? Ни баба, ни полбабы, так — непонятное зарождение… Ни с одним мужиком не была, не пробовала, ходишь себе, чирикаешь, чирикаешь, покормят ради Бога, сразу тебе дом, семья… Тоже прожила, а зачем? К чему? А сам ты, — обратился он теперь уже непосредственно к самому себе, — зачем? К чему? Да нет, нет, Феклуша, — тотчас повернул он в привычную сторону, заметив ее внимание, — кипяти давай чайник… Денис наш пошел по хозяина, — продолжал лесник теперь уже только для себя, даже не зная, продолжает ли он размышлять вслух или это просто проносятся в душе какие-то смутные, пугливые тени. — Срок приспел, двинулся… встретит хозяина, встретит, скоро встретит, у него еще в школе руки чесались, а теперь срок вышел… Пора, — сказал лесник значительно, не чувствуя ни страха, ни сожаления, — тоже срок приспел.
Он почти не заснул в эту ночь, лежал с открытыми глазами, слушал грозу, вначале далекую, затем прихватившую и кордон и сотрясавшую прочный, массивный дом; вековые бревна в стенах задвигались, заныли, почти застонали. И все-таки лесник уловил момент ухода гонимой страхом Феклуши. Он встал, не зажигая света выбрался на крыльцо, озаряемое частыми всполохами молний, и впустил в дом собаку.
21
Пришедшая, судя по усиливающемуся громыханию и стону леса с запада, и забушевавшая в полную силу в самую полночь ночная гроза разбойничала до самого рассвета; Денис успел добраться до одного из старых своих укрытий: причудливо изогнутый у самой земли ствол старой сосны, вынужденный из-за большого, плоского, приподнятого одним краем валуна сначала расти в сторону, затем свечой, устремившейся к солнцу, как бы намертво обхватывал древний камень разлапистыми смолистыми корнями и вместе с ним образовывал у самой земли нишу, достаточную для одного, двух человек — было даже местечко для небольшого огонька.
Денис не боялся ни ночи, ни грозы, — ночью, особенно пору зрелого лета, лес становился совершенно иным. Раньше Денис никогда не думал об этом, просто его с детства тянул к себе лес больше всего ночью, вызывая обостренное чувство жизни, и он часто испытывал состояние своего полнейшего растворения, исчезновения и слияния с душой леса, именно ночью становившегося живым целостным существом со своими законами и отступлениями, со своими тайнами и откровениями, сливался в нечто единое и в то же время непостижимое и неисчислимое… Эт