Отречение — страница 70 из 168

траве; помня данное обещание ни во что не вмешиваться, Оля стояла молча; когда ей стало особенно неприятно, она подняла глаза к древним вершинам гор, резко выделявшимся в вечернем небе; и тогда мир с его повседневной суетой отступил, развеялся и осталась одна предостерегающая, почти пророческая тишина, словно перед началом нового, мучительного творения или перед гибелью всего; это шло время и черной, текущей тьмой несло с собою нечто из неосознанных, немыслимых глубин. Просто она привыкла иметь дело с холодными черепками, с камнем и глиной, с осколками прекрасного мрамора, все это можно было клеить, пронумеровывать, располагать в определенном, раз и навсегда заведенном порядке. Пожалуй, у нее и с Петей не получилось сразу из-за этого; она испугалась живой, стремительной, запутанной жизни с ее болью и грязью, но и то, что сейчас происходит перед ее глазами, сущее безобразие.

— Теперь ты поняла? Прошка-то алкоголик, — сказал Петя и прозаически вздохнул. — Курортные юмористы развратили… Какая-то сволочь начала систематически крошить ему хлеба с водкой… Поклевал — ему понравилось. Вот и пошло. Втянулся. А теперь, если долго не дают, кричит, сутками кричит, с души воротит… Только когда по-настоящему пьешь, знаешь, что это за мука… Когда хочется выпить… И вот что странно, его пара, лебедуха-то, Машкой звали, никогда к отраве не подходит. Она и сейчас в кустах во-он, видишь, белеет. Стоит и ждет. А он привык, поклюет и спит… вот… А Машка дождется, пока люди натешатся и разойдутся, подойдет и стоит рядом, караулит… Ты знаешь, мне часто кажется, что все в этом мире сляпано по одному образцу…

Быстро и незаметно темнело, над морем появилась луна, и странная птица все больше становилась похожей на грязный сугроб на траве.

— Нашли развлечение и здесь… Мне все это очень не нравится… Потом, мне кажется… он все слышит, — понизила она голос, кивая в сторону Прошки. — И понимает…

— Знаешь, Оля, ты меня прости… У нас счастливый день сегодня, у нас праздник, — сказал Петя, — может быть, самый большой праздник в жизни, и я стал совершенно сумасшедшим. Может, ты сердишься на меня, но я привел тебя сюда… почему-то я подумал, что тебе надо его увидеть… Почему человек так разрушителен и жесток? Ну хорошо, человек мучает сам себя, мучает, заставляет страдать другого себе подобного, за это мы и сами казним себя… Сами себя казним и милуем. Я хочу поделиться с тобой всем-всем своим… Знаешь, есть в жизни такое, что мы только смутно и отдаленно чувствуем и чего совершенно не знаем, не понимаем и оттого мучаемся… Последнее время я много думал о себе, о тебе, о близких… вообще о людях… Ты так на меня смотришь сейчас…

— Нет, ничего, продолжай, — сказала она, — просто я вспомнила твои рассказы про Обухова…

— Я знаю, я ошибся факультетом, нет ничего интереснее живой жизни, — сказал он. — Я понял это рядом с Обуховым… Рядом с ним начинаешь смотреть иначе и на себя — вот, пожалуй, главное. Представляешь, сюда ведь приходят позубоскалить… хоть бы кто-нибудь ужаснулся… даже дети забавляются, смеются… Что же такое человек и… зачем., зачем он? Я ничего не понимаю… не могу объяснить… А что, если эксперимент не удался? Круг замыкается, атомная бомба лишь логическая точка, жестокое, безжалостное отсечение?

Оля молча слушала; все, что бы он ни говорил, ни делал сегодня, казалось ей важным, необходимым и единственным. Она слушала и понимала его скорее сердцем; она могла бы ему ответить, что она счастлива, что любит его и готова пойти за ним куда угодно, что жить стоит именно ради такого дня и ей нет никакого дела до атомной бомбы, что она любит его и их любовь сильнее, могущественнее любой, придуманной людьми бомбы, что ее дело не думать сейчас о страхах, о несчастьях, о мировых катаклизмах, а нравиться ему, любить его, не отдавать его никому…

Пахло югом, пыльной, перегревшейся за день травой, полынью — в воздухе, несмотря на свежий ветер с моря, держался неуловимый запах нечистот, свойственный почти каждому курортному месту, где ощущается недостаток пресной воды.

— Ну ладно, пойдем, черт с ним, с Прошкой, — сказал Петя, встряхивая с себя наваждение. — Пойдем, а то, на грех, еще и Лукаш вынырнет, от него-то скоро не отклеишься. Пойдем куда-нибудь подальше. Сегодня на турбазе английский детектив, потом поужинаем… Правда, в ресторане здесь не очень-то уютно… Народу очень много… Думаю, прорвемся…

— Зачем? У нас же полно еды? — сказала Оля, слегка прижимаясь, к его плечу. — Мне вообще никуда не хочется… сутолока, духота, грохот… Давай лучше пойдем к морю — ты, я и море… А если еще лунные горы… Помнишь, ты хотел в горы? Ведь ничего лучше не придумаешь… Ничего лучше нет!

— Пойдем, — согласился он, тотчас пружинисто вскакивая с сухой, жесткой земли и помогая встать Оле. — Ты умница, — добавил он, обнимая ее и целуя раз и второй. Оля увидела через его плечо появившуюся из тени кустов старуху Настю, обходившую свое хозяйство, тотчас при виде привычной для прибрежного ночного парка парочки подавшуюся назад в кусты и сразу растворившуюся в них. Петя, не отпуская девушку, скользя по ее телу ладонями, как бы заново узнавая его, внезапно опустился на колени, прижался лицом к ее ногам и стал целовать их беспорядочно и жарко.

— Я почему-то о тебе думал, — признался он, запрокидывая лицо с мерцающими, сумеречными глазами. — Я все время о тебе думал, слышишь…

— Слышу, встань, пойдем отсюда, — попросила она, вцепившись ему в плечи и пытаясь его поднять; в пьянящем ощущении своей власти, кружившей ему сердце, он счастливо засмеялся.

— Какая же ты умница, — сказал он, не выпуская ее колен и все сильнее чувствуя дурманящий, непреодолимый бунт крови. — Молчи, не надо, ничего не говори… я не могу…

— Пойдем, пойдем, — потребовала она, а он, помедлив, преодолевая себя, вскочил. Вскоре они уже шли, залитые беспокойным лунным светом, по самой кромке прибоя; они остались одни в мире, и больше для них ничего не существовало, они не знали, куда идут, зачем, и была только мучительная, беспрерывная необходимость друг в друге, в ощущении друг друга просто физически; слова исчезли, остались только руки, губы, остались дыхание и тело; очнувшись, чувствуя затылком сквозь толщу прохладного песка неоглядность скрытой жизни моря, Петя увидел висевшую в темном небе луну, струившую тяжелый поток света, рассекавший спокойную сейчас, казалось, совершенно застывшую поверхность моря на две половины. Черта эта начиналась у самого берега и уходила в беспредельность. Он прищурился; полоса света из тусклого, тяжелого, с примесью золота приподнялась над застывшим морем, выгнулась и стала мостом, и тогда он понял, что ему надо встать и идти через этот мост. Теперь уже все море зажглось и охвачено было свечением, а мост над ним выделялся еще ярче и куда-то звал. И Петя знал, куда и зачем; мост был его жизнью. Пройдя на другой его конец, он лицом к лицу столкнется и сольется со своим изначальным «я»… «Встань и иди», — сказал ему некий внутренний голос, и он замедленно, словно во сне (хотя знал, что он не спит, находится въяви), встал, подал руку Оле, и они, помедлив, пошли. «Это не может быть жизнью, — сказал себе он, — в конце концов нет ничего изначального, там, на другом краю просто завершение и превращение в тьму и хаос, только почему же тянет быстрее бежать к другому краю?»

И тут иной голос прорвался к нему; кто-то тормошил его, звал.

— Вставай… Ты заснул… Мне даже захотелось тебя укрыть… Знаешь, он опять кричал… Вот опять… слышишь?

— А-а, Прошка, — сказал Петя. — Ну, знаешь, из пустяков не надо делать трагедий… Ну что ты, в самом деле…

— Какой же это пустяк, — возразила она, — просто духовное растление. На него же приходят смотреть дети…

— Что же с ним делать? Может быть, зажарить его да съесть? — стал размышлять Петя. — Мне как то пришлось в тайге двух уток подстрелить, ничего — справился. Дичь пернатая — вкусно. И в вине не надо вымачивать. Правда, я слышал, у лебедей довольно жесткое мясо…

— Как ты можешь смеяться? Его же видят дети! На него, пьяного, сбегаются смотреть дети, — повторила она страдающим голосом. — Это же растление… Дети привыкают к пьяному лебедю. Даже выговорить страшно!

— Да я не смеюсь, — стал он оправдываться. — Я сам о нем часто думаю… Но что же делать? Не знаю… Вот познакомил на свою голову!

— Давай унесем его в горы и там оставим. Представляешь, какой там для него простор? — предложила она. — Сколько света, ветра? Тучи рядом. Пустим с горы, в море… Пусть он еще хоть раз, хоть однажды ощутит себя птицей, лебедем, ощутит высоту, воздух, свободу! Ну, давай!

— Он же разобьется, погибнет, ну что ты? — неуверенно возразил Петя. — И потом, это же государственное имущество…

— А так не погибнет? Он тысячу раз гибнет! Каждый день гибнет! И никому нет дела… Слышишь, опять кричит, — сказала она. — Ужасно, ужасно… Его голос будет мне теперь сниться, закрою глаза, а он опять закричит… Я же серьезно, Петя, ты же сам хотел пойти в горы, попрощаться с ними…

— И я серьезно, — сказал Петя и, не удержавшись, успокаивая ее, улыбнулся. — Для тебя готов на любое преступление, даже на хищение социалистической собственности…

Вдали по морю бесшумным праздничным призраком, весь в огнях, прошел теплоход, и это тоже было их счастьем; они затихли, прижавшись друг к другу, слегка утомленные так невероятно много вместившим и все-таки мгновенно промелькнувшим днем.

Лукаш, напротив, весь остаток дня находился в желчном раздражении, ругал себя за несдержанность, за ненужную, не свойственную ему откровенность, и хотя все намеченное им самим до сих пор двигалось и исполнялось в срок, без срывов и перебоев, мелочная стычка со школьным другом весь день заставляла его возвращаться к мыслям о своей жизни, о себе, о своих отношениях с людьми; стараясь не встретить кого-нибудь из знакомых, он ушел подальше от поселка и почти весь день провел в одиночестве; он знал, что сам он приспособленное и умнее для жизни, чем Брюханов, и что тот никогда не пройдет его школы унижения жизнью и даже мысленно не сможет представить, какая это закалка; такому, как Брюханов, конечно, хорошо рассуждать о нравственности, он — счастливый человек, и, несмотря на раздирающие его страсти, у него редкостное внутреннее равновесие — и, конечно же, оно от чувства собственной значимости. Он неловок в жизни, однако, черт возьми, талантлив, у него мозги с той самой извилиной, что позволяет смотреть на мир и видеть его чуть-чуть иначе, чем остальные люди, а ему не надо каждый Божий день напоминать себе и другим о сво