Сначала выпили шампанского, затем Зоя, решительно взявшая шефство над Юрием Павловичем, потребовала коньяку, и у передового директора мелькнула предательская мысль о жене, о том, как она сидит с детьми и, поблескивая стеклами очков в дорогой импортной черепаховой оправе, проверяет уроки; сыновья пошли в этом году в четвертый и пятый классы…
Поморщившись от неуместного воспоминания, Юрий Павлович решительно послал свою ногу в направлении соседки; колено Зои было круглое, теплое, и он с трудом удержал себя от глупого поступка: ему захотелось сползти со стула и под столом поцеловать это теплое круглое колено, но он лишь по-сумасшедшему взглянул прямо в глаза Зои, откровенно засмеялся и сам решительно выпил рюмку коньяку. Еще не наступило время.
— Когда-нибудь все кончается, — сказала она, влюбленно глядя на хозяина. — У нас сегодня прощальный вечер… так давайте еще выпьем.
— Зоя, или вам, Лера, — заверил он, посылая взгляд в сторону непривычно молчаливой Леры, не проронившей за вечер ни одного слова, — достаточно одного слова. Телеграммой, письмом, по телефону. И все повторится… Повторится столько раз, сколько вы этого захотите.
— Подтверждаю, — вмешался Лукаш, по привычке стараясь перехватить инициативу за столом и глядя на Леру, обращаясь только к ней; кажется, все окончательно выходило из-под контроля, перемешалось, привычные представления и отношения как-то в один момент менялись и даже рвались; Зоя, угощавшая виноградом директора, настойчиво клавшая ему в рот ягоду за ягодой и время от времени начинавшая громко хохотать, сейчас была особенно неприятна, и всякий раз, слыша ее нервный хохот, Лукаш страдальчески морщился. Лера хмуро курила, не участвуя в общем разговоре, вызывая все большее его удивление; всегда глубоко и безраздельно ему преданная и вот сегодня неожиданно взбунтовавшаяся, она и после случившегося тяжелого объяснения оставалась вялой, безучастной ко всем попыткам примирения; за своими мыслями Лукаш не заметил, как директор с Зоей куда-то исчезли и раздражавший его хохот прекратился.
Молчание их затягивалось, он не решался нарушить его, пожалуй, впервые в жизни не представляя, как вести себя, в полураскрытые окна сквозь шевелящиеся занавески врывались свежие порывы ветра и слышался шум прибоя.
— Праздника не получилось, я не виновата, — вынужденно улыбаясь, сказала она. — Извини!
— Да что с тобой наконец, Лера? — спросил он, мягко взял ее за руку и, отмечая ее вялость и безжизненность, бережно погладил. — Ну давай поговорим, Лерок, мы же с тобой старинные приятели, тысячу лет друг друга знаем. Ну скажи, ну что с тобой? Что на тебя нашло? Ну что, разве кто-нибудь заболел, умер? Нет же никакого несчастья. Зачем же его накликать? Я два года мечтал о море… и вот мы тут… вот оно, море, рядом, шумит. Слушай, Лера, может быть, все это какое-то наваждение, чья-то злая фантазия? Давай не торопиться…
— Ты хочешь сказать, что я спутала твои расчеты и ты недополучил свое? — спросила она. — За путевки… за то, что устраивал меня на работу после развода… Помог с квартирой…
— Ты никогда мне ничего подобного не говорила…
— Конечно, сам ты не мог догадаться, — усмехнулась она, одним гибким движением взяла бокал, отпила из него, поставила на место, все тем же гибким движением, с ленивой бесстыдной улыбкой стянула с себя блестящую чешую платья, скомкала его, швырнула в ноги Лукашу. — Не забудь поставить в счет — это ведь ты платил.
Лицо у него пошло пятнами; покусывая губы, он попросил ее больше не пить и не сходить с ума; и она, наслаждаясь внезапным, оглушающим чувством освобождения, лишь понизила голос и все с той же бесстыдной и мертвой улыбкой сказала:
— Нет-нет, я спокойна, я совершенно спокойна. Зачем же? Мне твоего больше ничего не надо. Я тебе все верну… все, слышишь! Работу сменю, за квартиру тебе все выплачу, до последней копейки… Слышишь?
— Лера! — закричал он, не сдерживаясь, и в его глазах метнулось бешенство; рванувшись к ней, он сжал ее голые плечи; какая-то сухая плывущая дымка мешала рассмотреть ее как следует, он было отстранился, но знакомая волна ее запахов, ее тело уже мутили его, он привычно срывал с нее все лишнее, мешающее, и она не сопротивлялась; стояла, опустив руки, и ждала, и уже одно это совершенно обессиливало; она относилась именно к таким, отбирающим, женщинам, хотя, казалось бы, отдавалась безраздельно, бездумно, до конца, тут таилась какая-то нелепость, загадка, черт знает что, и он, останавливая себя страшным усилием, высунул разгоряченную голову в окно; в глазах прояснилось, и он с досадой плюнул на пыльный куст сирени, подумал, что сейчас, пожалуй, было бы лучше всего как нибудь развязаться окончательно, выпить еще, притвориться мертвецки пьяным — и все само собой разрешится. Но в то же время он знал, что ничего само собой не разрешится, и прежде всего из-за него самого. Что бы с ним ни произошло, что бы ни случилось, он должен был сейчас пересилить себя, настоять на своем, он не знал, зачем должен это сделать, он лишь чувствовал необходимость настоять на своем, иначе дальше будет еще хуже, и не его мужское тщеславие тому причиной.
— Слушай, Лера, — внезапно обернулся он, сраженный неожиданно простой, спасительной мыслью. — Вернемся в Москву и распишемся… А?
— Боже ты мой, какое прозрение, — сказала она внешне спокойно. — Неужели я вымолила свое?
— Не юродствуй, ты баба породистая, красивая, тебе не идет. Ну, погорячились, выплеснулись…
— Кто ты такой, прости, чтобы определять мою породу? Муж, брат? Всего лишь… так, прохожий. Встретились и разошлись…
— Вот так взяли и разошлись? — не поверил Лукаш. — Кончай дурить. Ляг, поспи, мы оба устали… какая-то дикая, бесконечная ночь, — сказал он с неожиданным чувством потери. — С каждым в свой час случается, накатывает минута — и ты узнаешь о себе больше, чем за всю прошлую жизнь… Я не думал, что между нами возможно такое… Ты ведь сама решила, ты потом не пожалей…
— Слушай, Саша, не суетись, а? — попросила она. — Я ведь тебя ни в чем не виню… Ты прав… просто пришло время разобраться в своем хозяйстве. Смотри веселей, Саша, ничего не рухнет, мир не рухнет, два человека расстанутся, и все. Просто их время кончилось, наше с тобой время кончилось, ну что тут сверхъестественного? Жизнь ведь от этого не остановится… Как-нибудь привыкнем и начнем жить дальше… Ничего страшного… Давай посидим спокойно…
— Что ж, можно и посидеть, — согласился он, вновь подходя к окну и распахивая его настежь, затем опустился в большое удобное кресло рядом и подумал, что так оно и должно быть, и хотя он сам ничего больше не понимал и не хотел понимать и все, мучившее его всего несколько минут назад, отступило, развеялось, жизнь продолжалась, слышнее стали ветер и море, яркая, душная, какая-то оглушительная крымская ночь, с ее заботами, вконец измотала даже неутомимую старуху Настю, и она, все еще не решаясь выполнить распоряжение директора, приготовляясь душой, что-то бормотала про себя в темной каморке, где содержался всякий хозяйственный инвентарь — совки, метлы, лопаты, ведра и прочий хлам; и если бы кто оказался поблизости и прислушался, он был бы весьма заинтересован, потому что старуха Настя, то и дело вскидывая одурманенную голову, с воодушевлением рассуждала о каких-то законах и редких птицах, о мужиках, двуногих скотах, погубивших ее жизнь, о своем твердом нежелании вершить какое-то нехорошее, небожеское дело; со стороны можно было даже подумать, что в хозяйственной каморке находится не одна старуха Настя, а несколько человек.
«Ах, вам слово не скажи, сразу с претензиями, Юрий Павлович, — говорила она, вполне резонно решив не искушать лукавого и не упускать того, что само шло в руки. — Я разве против, само собой, лишние премиальные никому не помешают, эту порченую птицу давно надо извести. В один момент представлю, пальчики оближете! Только как вот ты ее отличишь в ночи-то одну от другой? Сколько я их пережарила, гусей, уток, один Бог ведает, холодное из них, скажу я вам, — объеденье! Гусей яблочками шпиговала, с орехами делала, а еще хорошо индюшечку с черносливчиком… а черносливчик отдельно чуть-чуть потомить в расплавленном сливочном маслице… да травки в меру… майоранчика веточку, сельдерея корешок. Ешьте, — будьте веселы, будьте здоровы, только о Боге не забывайте, вседержителю все ведомо, все грехи наши. Он им счет ведет. Ох-хо-хо, грехи наши!» Приготовив себя такими рассуждениями, старуха Настя оперлась обеими ладонями о колени и грузно поднялась, оттягивать предстоящее дальше было нельзя; она еще несколько минут потерзалась, укрепляясь душой, и, уже больше не раздумывая, вспомнив недавнюю незаслуженную обиду от неблагодарной птицы, с топориком в руках и куском мешковины скоро была у загончика с лебедями.
И директорский коттедж, и птичий загон стояли в стороне от освещенных аллей; старуха Настя действовала решительно и обдуманно. Входя в загончик с птицами, она удовлетворенно кивнула, вновь убеждаясь в своей правоте; лебедей было трое, только один из них виделся как-то смутно, в отдалении от двух других.
Старуха Настя, однако, сразу занервничала, в правом ухе у нее назойливо зазвенело. «Ишь, окаянный! — подумала она раздраженно о третьей, неизвестно откуда и когда приблудившейся птице. — Ишь, светит-то глазищами, вот тебе бы и отхватить башку!»
Над морем поднималась яркая круглая луна, и в темной душе старухи Насти, знавшей в жизни и блестящие взлеты, и не менее стремительные падения, зашевелилась неуверенность; в свете луны птицы казались плотными тяжелыми сгустками неведомого, дорогого металла. При появлении знакомой прямой фигуры старухи Насти в загончике, часто менявшей воду в тазике и приносившей корм — овес, остатки хлеба или каши из столовой, птицы не встревожились. Редко прибегавшая к Богу и молитве, старуха Настя несколько раз обмахнула себя крестом; нежданно-негаданно на душу накатило что-то горячее, светлое, что-то с самого детства осенило и размягчило ее; белая, добрая тень склонилась над нею…