Отрешенные люди — страница 54 из 79

А Степка Кружинин с ним не соглашается, головой рыжей трясет, мол, опасное дело, увидит кто, кликнут полицию, и — пиши пропало. Давыдка Митлин молчит, не встревает, а те два, как петухи, друг на дружку наскакивают, еще чуток, и зачнут по мордасам бутузить. Ну, я тут на них пришикнул, осадил, выслушал по новой резоны ихние, прикинул, на сколь рублев там, на барке купецкой, товару может статься. Хорошо выходит. Только чего нам товары, товары нам не с руки брать, нам бы деньгу готовую иметь, чтоб сразу ее в дело пускать. Но то разговор особый, а в тот раз запретил им до поры до времени барку купецкую трогать, подождать, пока оне товары свои распродадут, деньгу за них возьмут, тогда и мы нагрянем к своему часу. Стал заместо того обсказывать им про филатьевское добро. Но про Аксинью, само собой, молчу. К чему им про ее подсказку знать. Послушали они меня, почесали в затылках и про барку ту враз забыли. Веди, говорят, атаман, показывай, что к чему. Они меня к тому времени уже и атаманом называть начали, честь по чести. А я им: "Вы, братцы, толокняные задницы, сильны там, где правеж да дележ. А как рыбку съесть да в лодку сухим сесть, то вашим головам луковым не дано разуметь. Сидите тут смирехонько, не шурундите, не рыпайтесь на сторону. Пойду дале смотреть–глядеть, как нам ловчее обстряпать то наше дело."

Оставил между них Петьку Камчатку верховодить, до драки дело не доводить и айда обратно к филатьевскому дому, будто зовет–кличет кто меня туда. Петька–то вызвался было со мной на пару пойти, да отказал я ему. Уж такая сласть у меня во внутрях взыгралась несказанная, чтоб самому в последний раз оглядеть все, обмозговать толком.

Ладно, иду по Китай–городу, орешки пощелкиваю, кожурки выплевываю, а ядрышки разжевываю. Глядь, а баба одна курицу живую продает. Остановился я подле нее, хотя сами подумайте: на кой мне курица, а тут…

Скорехонько выторговал я у нее задешево ту курку, за пазуху сунул и дальше подался. Курка у меня присмирела, пригрелась, того и гляди, квохтать начнет, а то и яичко мне покладет в тепле–то. И знаете, ваше сиятельство, о чем мне думалось тогда? — дерзко прищурил глаза Иван в сторону графа Татищева. — Да откуль вам знать про то! А думалось мне совсем о смешном и несурьезном деле… Будто бы приду я сейчас в свой дом собственный, которого у меня сроду не бывало, а там хозяйка ждет, на Аксинью обличьем похожая, а может, она самая и есть… Ждет, значит, в оконце поглядывает, поджидаючи, а я тут, на порог всхожу. Дверь открываю, а она, Аксинья, мне на шею прыг, а курица та как заквохчет, испугает, пущу ее на пол, засмеюсь… Потом на лавку сяду, женку рядом посажу и станем с ней этак смотреть на курку, что по полу в избе нашей ходит, крохи с пола подбирает… — Ванька замолчал надолго, вздохнул и потянулся к ковшу с водой.

— Интересно ты, Иван Каинов, рассказываешь, — подал голос граф Татищев, — прямо как по писаному. Не сочиняешь? Складно больно…

— А на кой оно мне сочинять? Или больше заняться нечем? — взвился Иван. — Мы люди простые, что было, то и сказываем. А не желается вашему сиятельству слухать про все это, то могу и помолчать… Как скажете…

Алексей Данилович криво усмехнулся, пододвинул к себе большой бронзовый канделябр на три свечи, сковырнул пальцем восковой наплыв, подержал чуть и бросил на стол, громко вздохнул:

— Эх, много разных воров–разбойников пришлось мне повидать, но такого, как ты, ерепенистого да с гордыней непомерной мне, мил дружок, встречать не доводилось. Будто ты из благородных людей происходишь, уж столько в тебе гонору да спеси, и смерить невозможно. Хватит пререкаться, по делу говори.

У Ивана затекли ноги от долгого стояния, но гордость не позволяла ему попросить разрешения сесть на лавку, а сам граф не предлагал, потому постепенно копившаяся злость проснулась в нем, и он, заиграв желваками на скулах, заговорил жестко и отрывисто:

— Коль по делу говорить, то слушайте по делу… Пришел я с той курицей за пазухой к соседскому двору, что рядом с имением Филатьева будет, к забору, где огород у тех господ имеется, да и швырнул курицу туда, на грядки прямо…

Граф с интересом слушал и даже тихонько хихикнул, сказав: "Хитер, брат, ну, хитер…", но Иван не обратил внимания на его слова или не услышал, или не хотел более отвлекаться, желая побыстрее закончить свое повествование и вернуться обратно в погреб, где можно было спокойно опуститься на топчан, расслабить уставшее тело.

— …она бегает, квохчет, а я к воротам, стучу. Дворник ихний открывает мне, спрашивает: "Чего, мол, надобно? По какому такому делу…" "Курица моя в ваш огород залетела", — я ему. "Как так?" — он мне.

"А так, что она хоть и не совсем птица, но крылья имеет, а потому летать малость способная. Вот и упорхнула, вырвалась".

Он в огород, меня сразу и не пустил во двор. Возвертается вскорости, лыбится:

"Правду говоришь, гуляет по нашим грядкам курица рябая… Да, думается мне, хозяйская она". Я его хитрость понял сразу, отвечаю:

"Вовсе и не рябая, а белая, как снег зимой, есть. Ваши, может, и рябые, а моя белехонькая…" Гляжу, мнется он, не знает, как быть: и пускать не хочется, и не пустить нельзя, коль я стою перед ним неотступно. Не стал я с ним долго толковать, объясняться, оттолкнул и в огород прямиком. Он следом летит, ажно в затылок мне дышит, но я будто и не замечаю. На огород как зашел, то вижу свою квочку меж грядок. Никуда не бежит, не прячется, а головку втянула и спокойненько стоит на месте. А мне–то другого надо, чтоб подольше побыть в огороде. Кышкнул я на нее, побежала по борозде, я за ней не спеша, а сам на амбарчик филатьевский поглядываю, замечаю, чего он из себя представляет. Пока курицу ловил, гонялся за ней, вид делал, будто гоняюсь, а сам на нее все кыш да кыш, пока дворник мне с другого конца на подмогу не кинулся да не помог словить. Но успел я высмотреть и оконца на амбарчике, и как они запечатаны, и какие решетки на них стоят. Боле мне ничего и не надо, курицу за лапы взял и со двора. А дворник тот за мной след в след шагает, глаз с меня не спускает. И ладно, вышел на улицу и обратно к дружкам своим в кабак. А через день, на вторую ночь, мы тот амбарчик и обчистили через оконца, что на соседский огород выходят: рамы вывернули, решетки сбили. Знатно поживились…

— Чего там взяли? Помнишь? — поторопил его Татищев, видя, что Иван замолчал.

— А что унести могли на себе, то все и взяли, — небрежно, словно о чем–то не существенном, отвечал тот. — Всего и не упомню, много всего было: и посуда серебряная, и одежда разная, дорогая. Боле всего мне ларчик из черного дерева запомнился… Каюсь, утаил я его тогда от дружков своих, не показал им.

— И где он теперь, тот ларчик? — поинтересовался граф. — При тебе или запрятал куда?

— Нет его у меня давно, пропил, — коротко обронил Иван.

— Пусть будет по–твоему, — поднялся с кресла Татищев, — на сегодня пока хватит. Веди его обратно, — приказал он солдату.

С трудом перебирая затекшими ногами, Иван добрался до своего погреба, который казался ему уже и уютным, и желанным, плюхнулся на твердый топчан, блаженно закрыл глаза и неожиданно вспомнил про тот самый ларец, о котором выспрашивал его Татищев. Нет, не пропил он его, схоронил на чердаке дома, где квартировал в ту пору. А потом… потом он вдруг опять, более чем через месяц, встретил Аксинью. Он никому не признался бы, что думал о ней беспрестанно, каждый день вспоминал, но боялся даже близко подойти к дому Филатьева, где полиция вполне могла поджидать его. А тут… идет по Мясницкой улице, а она, Аксинья, навстречу. Глазам не поверил, но так и есть: она!

… Иван вспомнил с полуулыбкой румяное лицо Аксиньи и какую–то неуловимую перемену, произошедшую в ней. Расцвела как–то, похорошела, соком налилась, глядит уже не настороженно, как прежде, а открыто, смело так глядит. Она первая и поздоровалась, поперек пути ему стала:

— Далеко ли спешишь, Ванюшка? Или совсем забыл про меня, что знать о себе не даешь, на глаза не показываешься?

— Как я тебя забыть могу… Хотел бы, да не выходит…

— Да что ты говоришь? Быть не может! Значит, вспоминал?

— А то как… Вспоминал, — Ванькой овладела непонятная робость, смущение. Словно Аксинья мысли его читала, прямиком в душу заглядывала, понимала все, видела. Оробел в тот раз так, что дальше и некуда.

— Квелый ты какой–то… Или случилось чего?

— Вроде, ничего, слава Богу, не случилось, все ладно…

— Зато у меня новость: замуж вышла в прошлую субботу. — Иван сразу и не понял, о чем речь. Он никак не мог представить, что Аксинья рано или поздно выйдет замуж, станет жить с кем–то другим, которого будет звать мужем, станет исполнять все его желания и прихоти, рожать детей. Он неприязненно покосился на ее живот, словно через неделю можно было что–то увидеть, и тут же засмущался, отвел глаза.

— За кого замуж–то? Хозяин, поди, выдал? Филатьев?

— Да нет, Вань, там тогда такое приключилось, когда амбарчик его обворовали, — и она со значением сжала губы, крутанула головой по сторонам, давая понять ему, мол, догадываюсь, чья работа, — мы все, дворовые, думали, хозяин наш рехнется или разум потеряет, уж в такое расстройство полное он пал. Меня в первый день в участок повели, в сыск взяли. Говорят мне: "Коль ты посуду там с теткой Степанидой чистила, прибирала, то могла кому и сообщить."

— А ты им… что? — Иван не узнал своего голоса, до того неестественно он звучал.

— Чего? Да ничего. Никому не сказывала, отвечаю. Все дворовые про посуду знали, а их, дворовых, чуть не две дюжины будет с детишками–то вместе. Мало ли кто сказануть лишку мог.

— И потом чего? — Иван понял, что не выдала его Аксинья, не сообщила полиции про свою подсказку насчет амбарчика. Да и не дура она, знала: коль его схватят, может и на нее вполне показать. Потому и молчала, понятное дело.

— Потом отпустили меня к вечеру. Сказали, мол, еще выспрашивать будут. Я как домой возвернулась, то сразу в слезы, реву всю ноченьку, утром на двор не выхожу, сызнова реву. Честно если, то страшно было: вдруг догадаются про наш разговор или ты кому…