— Точно! — от восторга чекист даже в ладони хлопнул. — Увести этого гада и готовить дело для «тройки». А товарища Игнатия оформить к нам в службу на должность эксперта. Под тайной кличкой «Трансильванец». Паек ему первой категории!
Так Игнатий был принят на должность эксперта первой категории под псевдонимом «Трансильванец».
Об этом никто не знал, кроме узкого круга работников чека. Вересковские считали его погибшим, генерал повздыхал, посокрушался, Настенька и Ольга Константиновна отплакали его и — все забылось на мучительно долгие десятилетия. И только тогда, тогда, в лютые годы повального террора бывшая девочка Настенька неожиданно встретилась с ним. Живым и невредимым.
Но эти десятилетия еще надо было прожить.
22.
Чоновский отряд Леонтия Сукожникова насчитывал девятнадцать человек. Кроме командира и его начальника штаба, а заодно и следователя Татьяны, был еще и заместитель командира бывший унтер-офицер и член большевистской партии с пятого года Никанор Ерофеев, которого все за глаза называли Ерофеичем, а супруги Сукожниковы только так к нему и обращались. В отряде было несколько молодых членов партии, которых хватило на ячейку, и — сочувствующие. Учитывая особое значение именно этого отряда, отвечающего за добывание хлеба для голодающей столицы, бойцов в него подбирали только с рекомендациями райкомов, а для подготовки выделили аж две недели.
Подготовкой — строевой и караульной службам, разборке и чистке оружия занимался Ерофеич. Он же и учил молодежь стрелять, но на стрельбах всегда присутствовала Татьяна. Не по долгу службы, а из любви к стрельбе.
Она не любила быть второй ни в чем. Не претендуя на командование отрядом, она вполне серьезно восприняла слова мужа, что смертные приговоры ей придется исполнять самой. А уж если тебя назначили палачом, так изволь отрубать головы одним ударом.
Натурой она была на редкость собранной и целеустремленной. Но при всей любви к стрельбе, это занятие все же являлось второстепенным. Главным было осознание, что ей предстоит следовательская работа, и Татьяна обложилась Кодексами. Уголовным, Гражданским, Процессуальным, старательно их штудируя. И так продолжалось до тех пор, пока однажды Леонтий, вернувшийся из Чека, несколько торжественно не положил перед нею очередной декрет.
— Что это?
— Декрет о борьбе с саботажем. Через каждую строчку — расстрел по решению следственной Комиссии. А поскольку в нашем штате она не предусмотрена, то по твоему решению. И со всей революционной беспощадностью!
Новая революционная, а практически большевистская власть законов не издавала, ограничиваясь декретами, которые приравнивались к законам, причем, старые никогда не отменялись, и число этих декретов достигло цифры неимоверной. Однако сверху было громогласно рекомендовано куда чаще руководствоваться пролетарским чутьем, почему на всей большевистской территории и гремели выстрелы группами и в розницу, наводя скорее страх, нежели порядок.
Пролетарское чутье не требовало знаний, и Татьяну это вполне устраивало. Все законы были забыты, и Таня Сукожникова отныне занималась только стрельбой. Не по мишеням — ей мишени не нравились — а по глиняным корчагам. Они разваливались с треском, и вскоре она достигла такого совершенства в этом треске, что сам командир Леонтий Сукожников наградил ее маузером перед строем всего отряда.
— Освой эту машину справедливости, и пусть головы классовых врагов разлетаются вдребезги, как разлетались корчаги!
Поначалу работы у чоновцев Сукожникова почти не было. Сопровождали продотряды по деревням и селам, где мужики угрюмо, но молча отдавали хлеб, и принуждения применять не приходилось. Чтобы зря не гонять лошадей ( «не тратить», как командир выражался), чоновцы вскоре перестали сопровождать продотрядчиков. Стояли в маленьком городишке, занимались стрельбой да шагистикой, которую уговорил командира ввести Ерофеич, и больше забот не было. Ни забот, ни хлопот, ни, главное, врагов, что очень не нравилось Леонтию:
— Эдак мы всю классовую борьбу проволыним, — ворчал он. — Затаился враг, затаился, Татьяна.
Таня поддакивала, но была очень довольна вдруг выпавшим затишьем на фронте ее классовой борьбы. И тайком, про себя молила Бога, чтобы такое затишье продолжалось как можно дольше. Она до ужаса боялась своей миссии палача, но еще больше боялась своего Леонтия Сукожникова. А ведь было, было время, было, когда он заискивал перед нею, готов был на все, что угодно, лишь бы заслужить ее мимолетную улыбку. И все это неожиданно как-то кончилось. Вдруг, как кончается детство, когда уже невозможно зарыться маме в колени и отплакаться, вместе с беспричинными слезами смывая с себя грязь и копоть мира взрослых, которые она внезапно почувствовала собственной, такой еще нежной и беззащитной кожей.
Но все, что имеет начало, обречено иметь конец. Принцип отрицания отрицания правит нами от рождения, которому ты не можешь крикнуть восторженное «да!..», и до кончины, когда твое жалкое, перепуганное «Нет, нет!..» уже ничего не в силах остановить.
Подняли ночью. Из сельца внезапно прискакал порядком избитый продотрядовец:
— Наших в погреб посадили!.. Я чудом ушел!.. Чудом!..
— Закладывай!.. — закричал Сукожников.
И выругался столь грязно, что Татьяна отвернулась, чтобы кто-нибудь не заметил румянца, полыхнувшего по щекам.
Выехали на четырех бричках и тачанке с пулеметом, за которым удобно пристроился Никанор Ерофеев. На передней, командирской, тряслись супруги Сукожниковы и боец с ручным пулеметом. На подъезде к селу командир остановил своих карателей.
— Ерофеич, развернешь тачанку у въезда. Приказываю встречать лютым огнем любого, кто вздумает бежать!
Еще одну бричку с ручным пулеметом и тем же приказом он послал на выезд из сельца, а, отдав приказы, велел во весь мах гнать на церковную площадь.
— Собрать всех жителей! — крикнул он, спрыгивая с брички с наганом в руке. — Прикладами гоните, если медлить задумают!
Жителей взашей вытолкали на площадь. Всех. Женщин и мужчин, стариков и старух, а заодно и детей, которые уже могли ходить. Построили их в круг, внутри которого с наганом расхаживал Сукожников.
— За активное сопротивление Советской власти я, как командир, каждого десятого мужика расстреляю! — кричал он. — Где продотрядовцы? Насмерть забили?.. Кто убивал?..
— Да никто не убивал, в баню мы их заперли, чтоб, значит, ты лично разобрался, гражданин товарищ, — спокойно сказал старый, седой до синевы старик-староста.
— А этот? — Сукожников ткнул дулом в избитого продотрядовца. — С крыши упал, что ли?
— А этот меня палкой ударил, — так же негромко объяснил староста. — Ну, общество заступилось, потому как выборный я человек. Может, оно, конечно, ошибку допустили, но стариков-то палкой — это никак нельзя, гражданин товарищ. Эдак все общество кувырком покатится, ежели за стариков заступаться перестанем. А свою ошибку мы, общество, значит, сознаем, хлебушек, что с нас причитается, собран. Велите грузить в брички, так и погрузим.
— Ты, старик, зачинщиков-то не покрывай, — чуть потише прежнего сказал Леонтий. — Ты скажи, кто конкретно отказался хлеб сдавать согласно решению Советской власти?
Вздохнул староста.
— Да вот, трое этих. Толкните их в круг, ребята.
Из рядов вытолкнули троих. Двое крупными были, откормленными, А третий… Третий, ох. Худой, в драном армячке.
— Точно, эти самые, — тут же подтвердил кто-то из освобожденных продотрядовцев.
— Так, — сказал Сукожников. — Пиши приказ о расстреле саботажников, товарищ следователь. И исполни его, после моей подписи.
— Может… — заикнулась было Татьяна.
— Это приказ от имени Советской власти! — прикрикнул Леонтий. — Чтоб живо и без помарок!
Татьяна вздохнула, подошла к старосте.
— Диктуйте фамилии злостных отказчиков.
Староста, вздыхая, нехотя продиктовал. Потом вздохнул:
— Только тут вот, какое дело…
— Дело потом! Отвести названных на кладбище, дать лопаты, пусть могилы себе копают.
Взвыли бабы, дети, весь народ взвыл.
— Несправедливо так-то! Несправедливо!..
— Молчать!.. — гаркнул Сукожников. — Готов письменный приговор, товарищ следователь?
— Готов, — тихо сказала Татьяна. — Может…
— Не может! — отрезал Леонтий и кудряво расписался.
Но толпа продолжала гудеть, бабы и дети — орать и плакать.
— Может, тут что-то не то… — осмелилась промолвить Татьяна, пока Леонтий искал в сумке личную печать.
— Все то, — он пристукнул приговор печатью и поставил дату. — Все теперь, нет назад ни шагу.
Приговоренных уже отвели к кладбищу. Они рыли себе могилу, и кто-то из молодежи помогал им рыть эту братскую расстрельную яму. Потому работали они молча, но споро.
— Тут такое дело, — не очень уверенно сказал староста, поглядев на могильщиков. — Тут, это, как бы сказать… Поговорить бы надо, гражданин товарищ командир.
— Ну, чего тебе? Приговор печатью прихлопнут.
— Ошибочно прихлопнут, — вздохнул староста. — Видишь, крайний старается? Мошкин его фамилия. Иван Мошкин. Он всегда старается, девять ртов кормит. Один, а ртов в хате — девять.
— Так приказ печатью…
— Отхлопни назад свою печать, — строго сказал старик. — Справедливость должна быть.
— Справедливость должна быть, — вздохнул Сукожников. — А приказ подписан и заверен…
— Справедливость важней приказа, гражданин товарищ.
— Понял! — Леонтий широко улыбнулся. — Понял, как сочетать. Только ты завтра мне лично просьбу схода о помиловании… Этого.
— Ивана Мошкина, — подсказал староста. — Завтрева непременно привезу лично.
— По рукам, — сказал Сукожников. — Завтра, лично.
И отошел к Татьяне.
— Тут такое дело, — тихо начал он. — С одной стороны приговор подписан и печать на нем. А с другой — сход вон того мужичка в драном армячишке помиловать просит. Так ты так сделай, чтоб все ладно было. Ты его с краюшку поставь да промахнись. А я тогда скажу, что справедливая Советская власть дважды не расстреливает. И все будет ладно. Поняла мою хитрость?