— Передок весь раскроили, — докладывал Кузьма. — Входную стрелку мы с хода проскочили, а вот выходную — на тихом ходу. Да и заряд там был потяжельше. Так что кормовую башню разобрать пришлось, там теперь — пулемет с круговым обстрелом. Еле-еле трое бойцов помещаются, такая теснотища.
— Лучше скажи, куда он ушел! — крикнул Павел, никак не соображающий, почему бывший полковник Генерального Штаба не задает Кузьме самого главного вопроса.
— Все — в свое время, — сухо сказал начальник штаба Отдельного полка. — Бронепоезд никуда уйти не мог, ремонт требовался сложный. Боеспособность восстановлена?
— Вполне, — ответил Кузьма. — Ремонтировались на ветке, которая оказалась по ходу справа. Место укрытое, с одной стороны — болото, с другой — лес густой, без шума не пройдешь.
— Значит, атаковать его на той ветке было никак невозможно, — уточнил полковник.
— Да он ушел по этой ветке и будет пробиваться к югу, — с досадой сказал Кузьма. — Мне капитан, который начальник штаба, карту какую-то показывал. Какая-то станция его интересовала. Сборна, что ли…
— Заборна?
— Точно, Заборна! Говорил, что если проскочит ее, то все, путь на юг открыт. Там мост длинный, через пойму…
— Погоди, моряк…
Полковник начал торопливо листать подборку топографических двухверсток. Кузьма внимательно следил за ним, а на Павла уже никто не обращал никакого внимания. Здесь занимались делом, воевали всерьез, не отвлекаясь на детские игры за шахматной доской. Павел понял, что дело касается не пальбы по мишеням, а тактики, и примолк.
— Вот она, — облегченно вздохнул бывший полковник Генерального Штаба и даже улыбнулся. — Действительно, пойма очень широкая, поэтому и мост такой несуразно длинный.
— Точно, — сказал Кузьма. — То-то он их беспокоил. «Проскочим, говорили, и — все. Считай, что на югах!»
— Товарищ уполномоченный, — полковник выглядел настолько серьезным, что Павел тотчас же встал, одернув куртку. — Немедля вестового на станцию. Письменный приказ телеграфисту: связаться со станцией Заборна и предупредить гарнизон, что бандитский бронепоезд…
Полковник вдруг замолчал, подумал. Потом сказал решительно:
— Я напишу, что телеграф должен передать.
— Вестовой!.. — крикнул Павел. — Ко мне!.. Срочная депеша!..
27.
Татьяна бежала напрямик, без цели и задачи, с одним единственным инстинктивным чувством убежать, как можно дальше. Убежать от всех — от людей в кожаных куртках, от психиатрической лечебницы, от доктора Трутнева, от собственного прошлого и собственного настоящего. То просветление, которое появилось у нее в больнице после встречи с Петром Павловичем и заставило ее поступать вполне разумно, даже вернуться в кабинет, взять деньги и браунинг, теперь вдруг исчезло. Осталось чисто звериное желание бежать. Бежать, как можно дальше и спрятаться, забиться в самую глухую и глубокую нору. И больше ничего в ней сейчас не было. Одна пустота.
Пошел дождь, мокрые ветки хлестали по лицу, тяжелая мокрая юбка путалась в ногах, но она, задыхаясь, продолжала яростно прорываться сквозь кусты, без дорог, цели и направления. А в висках вместе с бешеным стуком сердца билась одна мысль:
«Как, как я сюда попала?.. Где была прежде, что делала, почему оказалась в лечебнице?.. Почему меня преследуют, хотят убить, замучить до смерти или сгноить в глухой палате?.. Что произошло, что?.. Где я оступилась и до сей поры лечу в пропасть?..».
Это был ужас. Ужас, выключающий сознание и память, обессиливающий и угнетающий. Она ничего не могла вспомнить из своего прошлого не потому, что сошла с ума, а потому лишь, что этот ужас украл у нее все воспоминания. Силы уходили только на удержание их, даже не на борьбу, нет! Татьяне сама борьба представлялась ужасной, ей сейчас было не до нее настолько, что даже мысль о возможности сопротивления ужасу не смела шевельнуться в ней.
«Я — ничья, ничья. У меня нет и не было родителей, я — подкидыш. О чем говорил этот доктор? Что лечил меня и моих сестер? Каких сестер, каких?.. Нет и не может быть никаких сестер, я — одна. Одна. Одна в целом мире…».
Она шла и шла, неизвестно, куда. Ей казалось, что она идет прямо, но на самом-то деле она кружила по лесу по затейливой спирали. И уже в сумерках рухнула в ельнике от полного изнеможения. И благодатный сон обрушился на нее…
Проснулась она от озноба, сильного, как трясучка, даже зубы лязгали. И вся — мокрая насквозь: спала на мокрой земле, ночью выпала большая роса, и вся одежда — юбка, кофта, даже нательная больничная рубашка — было мокрым, хоть выжми.
Здесь же, где спала, она сняла с себя все одежды, старательно и неторопливо отжала рубашку, кофту, юбку. И такое было чувство, что на всей земле больше никого нет, почему она не пряталась, не приседала за еловыми ветками, а вела себя так, как ощущала. А ощущала она, что одна на всей земле.
Ах, похлебать бы сейчас чего-нибудь горяченького, отвару бы картофельного попить, чтобы внутри все согрелось, чтобы дрожь не била, чтобы озноб унять… Только где же, где же отвары эти?..
Татьяна брела сквозь мокрый от росы ельник, оступаясь и покачиваясь от невероятной усталости. Болела спина, ныл каждый суставчик, кружилась голова, подкашивались ноги. И от всей этой скопившейся немощи Татьяна просто шла вниз, потому что так было легче.
Ельник кончился мокрым покатым спуском к лесному озерку. Она, ни о чем не думая, спустилась к топкому берегу. Здесь никого не было не видно и не слышно, но слабый ветерок принес горьковатый запах дыма. И Татьяна пошла на этот манящий теплом запах. Миновала береговые заросли тростника, повернула и увидела небольшой костерок, возле которого сидели двое мужиков с винтовками. Один был в истрепанной солдатской форме, второй — в гражданской одежде и фуражке с алым бантом. Оба были сильно простужены, из носа текло безостановочно. Солдат уж и не вытирал его, и сопли капали то на выцветшую гимнастерку, то на бороду, которая вся была увешана застывшими каплями. А второй, с алым бантом на фуражке, безостановочно шмыгал носом и все время утирался рукавом, уже блестевшим от соплей.
Вид у них был вполне мирным, и она пошла к ним. Нет, не к ним, а к костру, над которым висел солдатский котелок. И парок, парок слетал с этого котелка.
— Здорово, кума!.. — приветливо крикнул солдат, увидев ее. — Прошу к нашему котелку, мы гостям всегда рады.
Татьяна подошла, хотела сесть, но он задержал. Подстелил свою шинель, потянул ее за руку.
— Садись на шинельку, садись, застудишься. В лесу ночевала, что ль? Заблудилась или пряталась от кого? Мы — народная милиция, мы тут за все в ответе. Если видела бандитов — доложи.
Татьяна сидела молча, протянув к костру красные иззябшие руки.
— Испугана она, — сказал шмыгающий с бантом. — Оставь ее. Похлебки поест, согреется, сама расскажет. Ложка-то есть у тебя?
И опять она промолчала.
— Ну, ничего, я тебе свою дам, — гражданский вздохнул. — Сильно баба напугана. До кондрашки, коли не поест.
— Так давай ей, коль сам есть раздумал, — сказал солдат. — Готово хлебово наше.
— Держи ложку. Она у меня ухватистая.
То ли запах похлебки, по которой томилось тело, то ли протянутая ложка что-то напомнили ей. Что-то из далекого неведомого прошлого, а только Таня вдруг поднялась, подошла к берегу озера и стала мыть руки и ложку.
— Знаешь, почему я ей ложку отдал? — жарко зашептал шмыгающий. — Груди у нее под рубахой шевелятся, будто живые. Ну, не могу я этого терпеть, не могу. Может, мы ее, это… За похлебку, а? Ей хорошо, и нам — сладко. А нет, так и силком не грех…
— Да погоди ты!.. — зло зашипел солдат. — Ложку она моет. И руки. Не наших, значит, кровей. Наверняка из бывших, а кто такая? И откуда тут, в нашей местности?
— Так тем нам сподручнее, сподручнее!.. — продолжал талдычить свое мужик. — Стало быть, и жаловаться некому…
— А если разведка она? Если в лесу недобитки офицерские прячутся?.. Гляди, гляди, как идет. Наши бабы так не ходят…
Татьяна вернулась к костру, опустилась на расстеленную шинель и стала, обжигаясь, жадно хлебать из котелка. Милиционеры молча смотрели на нее, но сами есть не торопились.
— На руки ее погляди, на руки, — зашептал солдат. — Барские ручки-то, белые…
Терпеливо дождался, пока гостья, нахлебавшись, не отложила ложку, и сурово сказал:
— Наелась? Теперь документ покажи, кто ты есть и откуда в наших краях вынырнула.
Плотно поев похлебки, Таня не просто наелась, а — успокоилась. Ужас куда-то отступил, и недалекое прошлое возникло в сознании.
— Из лечебницы я. Вот справка.
И, порывшись в карманах юбки, достала сложенную вчетверо бумагу на имя Агафьи Силантьевны Кузнецовой. Солдат прочел бумагу вслух, и недоверчиво прищурился.
— Так выходит, что ты — Гунька Силантьевна?
— Да. Агафья Кузнецова.
— А по мужу как именуешься?
— А… Незамужняя я.
— Так. Незамужняя, стало быть? Годится. Тогда ты, незамужняя баба, должна понимать, как мы, служивые, по вас истосковались. И отказать нам тебе, ну, никак не невозможно. Здоровая, в сладком теле еще, сны, поди, грешные снятся. Снятся, а?.. Снятся, по глазам вижу, что снятся!.. Ну, расскажи, когда в последний раз мужика принимала?
— А заартачишься, силком завалим!..
— Молчи, — сказал солдат. — Она и по-доброму нам не откажет. Мы к ней — со всем нашим расположением, и она нам никак не откажет. Тем паче, что и сама того же хочет. Ну, хочет ведь, хочет, по глазам читаю!..
И мужики радостно заржали.
К такому обороту Татьяна была совершенно не готова. Она и представления не имела, как повела бы себя настоящая Гунька Силантьевна Кузнецова. Смеялась бы вместе с мужиками, стыдила бы их или со слезами просила о пощаде? Бросилась бы бежать, звать на помощь, угрожать, что пожалуется братьям?
Но постепенно и как-то незаметно для самой Тани эти растерянные мысли стали замещаться вполне осознанным гневом. В ней заговорило не только воспитание и брезгливость к двум грязным, потным, в соплях мужикам, но и чисто женское неприятие подобных предложений. Быть без сопротивления изнасилованной этими немытыми сопляками ощущалось всем ее существом настолько омерзительно, что Татьяна как-то вдруг отрезвела. И, заставив себя улыбнуться, сказала: