Отроческие годы Пушкина — страница 25 из 31

— Спасибо, голубчик! — искренно поблагодарил Мясожоров и в радости своей, что так скоро устроил дело, не дал себе даже труда перечесть приписку, а с торжествующим видом замахал по воздуху тетрадкой.

— Николай Федорыч, и я настрочил-с!

— И вы? — изумился Кошанский. — Вы, Мясоедов, сирый и убогий, туда же воссели на крылатого Пегаса?

— А что же-с? Отчего бы и мне на нем хоть раз не прокатиться?

— Правильно, бывает, что и блоха закашляет, что и курица петухом запоет. Лишь бы не выпасть вам из седла. Покажьте сюда.

Профессор только заглянул в тетрадку, как закусил губу, чтобы не выдать своей веселости; прочитав же еще раз, остановил на минутку глаза на Илличевском и обратился затем опять к самозванному автору стихов:

— Итак, эти стихи, Мясоедов, говорите вы, вашего собственного изделия?

— Собственного-с! — был самодовольный ответ.

— И мысль, в них выраженная, также ваша?

— А то как же-с?

— Поздравляю! До сей поры, государи мои, весь мир ученых был иного мнения, изволите видеть, что солнце может восходить с одной лишь стороны света — с востока. А ныне оказывается, что мнение это превратно. Достойному нашему молодому ученому, синьору Мясоедову, принадлежит честь открытия сего великого феномена:

Грядет с заката царь природы…

Весь класс залился смехом, а наивный Мясоедов, лишь теперь смекнувший, что опростоволосился, покраснел, но не только не упал духом, а напротив, — до ушей осклабился и огляделся кругом.

— А что, не остро разве?

— Остро, но обоюдоостро, — осадил его тут же профессор, — стих этот вы просто-напросто украли.

— Украл?

— Да, синьор, у синьоры Буниной, доморощенной тоже поэтессы, у коей одна элегия начинается точно так же:

Блеснул на западе румяный царь природы…[19][20]

— Значит, все же не совсем так, как у меня! — обрадовался уличенный поэт-воришка. — А остальные три строки зато уж как есть мои.

— Так ли?

— Чтобы мне провалиться на этом месте!..

— Ой, провалитесь… Читать дальше или нет?

— Читайте.

— Сама себя раба бьет, что не чисто жнет. Я умываю руки. Итак:

Грядет с заката царь природы,

И изумленные народы

Не знают, что начать:

Ложиться спать или вставать?

Теперь стекла в окнах задребезжали от громогласного хохота молодых слушателей.

— Ай да Мясожоров! Отличился!

Самодовольная улыбка на губах Мясожорова так и застыла в виде кисло-сладкой гримасы.

— Вот это, точно, остро, — заговорил опять Кошанский. — Недаром соученики ваши загрохотали. Но в сей последней остроте вы неповинны, яко младенец новорожденный. Виден сокол по полету. Прибавка оная ваша ведь, Илличевский, а?

— Моя, каюсь, — не без тайной гордости сознался подлинный автор.

— За поведение надлежало бы вам баллика два сбавить. Ну, да экспромт ваш был столь изряден, что на сей раз грех вам отпущается: грядите с миром.

Такой успех случайной шутки до того поощрил Илличевского, что он с этого времени стал преимущественно упражняться в подобного рода стихотворных шалостях; а Мясоедов, с своей стороны, позаботился дать ему для того еще новую пищу. Желая отплатить насмешникам-товарищам и доказать им, что он может, коли захочет, и сам сложить пару-другую рифмованных строк, Мясоедов написал целую басню «Ослы». Но басня эта, прочитанная им вслух в классе Кошанского, вызвала со стороны последнего вместо похвалы только следующую нелестную цитату из Державина:

Осел останется ослом,

Хотя осыпь его звездами;

Где должно действовать умом,

Он только хлопает ушами.

С этих пор чуть только, бывало, Мясоедов разинет рот, чтобы высказать что-нибудь, — его перебивали словами:

Осел останется ослом!..

А Илличевский, успевший, как уже сказано, заявить себя искусным рисовальщиком, в ближайшем же номере нового лицейского журнала "Лицейский мудрец" нарисовал карикатуру, изображавшую Мясоедова в дурацком колпаке с ослиными ушами, и с следующей подписью внизу:

О чем ни сочинит, бывало,

Марушкин, борзый стихотвор,

То верь, что не солжешь нимало,

Когда заране скажешь: вздор!

Марушкин об ослах вдруг басню сочиняет,

И басня хоть куда! Но странен ли успех?

Свой своего всех лучше знает,

И следственно опишет лучше всех.

Марушкин-Мясожоров, однако, вкусив раз от древа поэзии, не думал еще сложить оружие и знай продолжал кропать басню за басней. Когда же и эти не нашли себе хвалителей и издатели "Лицейского мудреца" наотрез отказали ему принять их в свой журнал, непризнанный поэт тщательно перебелил свои писания в особую, нарядную тетрадь, которую озаглавил:


ХОТЬ ХУДО, НО СВОЕ

Илличевский и тут не дал ему покоя, и в следующем номере «Мудреца» появилась такая эпиграмма:

Ты выбрал к басенкам заглавие простое:

Хоть худо, но свое.

И этак хорошо, но этак лучше вдвое:

Что худо — то твое,

Что хорошо — чужое.

И прочие лицейские сочинители пустились теперь взапуски с Илличевским строчить эпиграммы; но только Пушкин один мог соперничать с ним; стихотворные шутки его были нередко еще более тонки и колки, чем у Илличевского.

К сожалению, дело не ограничилось эпиграммами. На мотив облетевшей в 1812 году всю Россию патриотической песни Жуковского "Певец во стане русских воинов" лицеисты стали распевать новую, собственного сочинения "национальную песню", в которую, само собой разумеется, угодил опять-таки профессор-немец Гауеншильд. Он вошел однажды в класс вместе с директором в ту самую минуту, когда шалуны под управлением Гурьева распевали хором сатирические куплеты, сочиненные ими на его счет. Гурьев, стоя на кафедре, махал в такт руками, как дирижерской палочкой.

— Вы сами теперь изволите слышать, ваше превосходительство! Что прикажете делать с этими сорванцами? — обратился Гауеншильд по-немецки к директору, трясясь от негодования, как в лихорадке.

Малиновский окинул школьников печальным взглядом и объявил затем:

— Как мне ни прискорбно, господа, воспретить вам заниматься поэзией, тем более что между вами, как уверяет Николай Федорыч, есть недюжинные таланты (взоры его скользнули при этом по Илличевскому и Пушкину), но я вижу, что ничего иного не остается. Впрочем, окончательное решение вопроса будет зависеть от конференции.

— И только-то, ваше превосходительство? — возразил Гауеншильд.

— Безусловное воспрещение писать стихи и издавать журналы, поверьте мне, господин профессор, будет им чувствительнее лишения всяких сладких блюд. А теперь вы, Гурьев, пожалуйте-ка сюда на расправу.

Спрятавшийся за кафедрой Гурьев вообразил было, что про него забыли, и с самым смиренным видом выполз теперь на свет Божий.

— Сколько раз я вас предупреждал, Гурьев, но вас, видно, как кривое дерево, не выпрямишь.

— Да что же я такое сделал, Василий Федорыч? Помилуйте! — плаксиво отозвался Гурьев.

— Как что вы сделали? Вы стояли на кафедре и в такт размахивали руками!

— Размахивал, потому что упрашивал товарищей не петь этих дерзких куплетов…

— Вот что я вам скажу, Гурьев: шалить в вашем возрасте извинительно; но лицемерить, лгать старшим в лицо и сваливать еще вину свою на других — бесстыдно и достойно примерного наказания. Вы в настоящем случае явно были первым зачинщиком, и поступок ваш также будет передан на суд конференции.

Такая непривычная со стороны добряка Малиновского строгость совсем ошеломила Гурьева; он вдруг разрыдался и готов был обнять ноги директора, чтобы только вымолить прощение.

— Мы все ведь виноваты, Василий Федорыч! — вступился тут Пушкин. — Простите и его на этот раз.

— Простите его! — подхватили прочие.

— Хорошо, так и быть, в последний раз, — смягчился, по обыкновению, Малиновский. — Но повторяю вам, Гурьев: берегитесь вперед!

Конференция при обсуждении предложения директора — воспретить впредь лицеистам писать стихи и издавать журналы — почти единогласно утвердила его предложение. Двое только — Кошанский и Куницын — старались выгородить поэтов, но в конце концов остались при "особом мнении". Им же лицеисты были обязаны, что к осени 1813 года строгая мера была негласно отменена. Тогда же был снят запрет и со спектаклей. В первом из них, устроенном в день лицейской годовщины, 19 октября 1813 года, приняли участие как Дельвиг, так и Пушкин.

Глава XXЛитературные розы и тернии

Марает он единым духом

Лист,

Внимает он привычным ухом

Свист…

"История стихотворца"

Уж эти мне друзья, друзья!

Об них недаром вспомнил я.

"Евгений Онегин"

А что же делала в течение запретного времени пушкинская Муза?

Она поневоле смирилась, но не бездействовала. С наступлением весны 1813 года прежние прогулки двух друзей-поэтов в тенистых аллеях царскосельского парка возобновились, а с ними и нескончаемые беседы о поэзии древней и современной. Одно время к ним примкнул было, или, вернее, навязался, еще и третий стихотворец, Кюхельбекер. Восторженный почитатель романтизма, процветавшего тогда в Германии, он успел уломать Дельвига сообща с ним перечесть идиллии Геснера, баллады, оды и элегии Гёте. Но когда они приступили к «Мессиаде» Клопштока и имели неосторожность пригласить к участию в чтении и Пушкина, искусственная напыщенность творца «Мессиады» дала Пушкину такой богатый материал для колких замечаний, что Дельвиг сам заразился его насмешливостью, а Кюхельбекер с негодованием махнул на обоих рукой.

Пушкину, впрочем, было теперь вообще не до чужих писаний. От забившей его раз писательской лихорадки у него, как говорится, руки зудели: ему непременно надо было сочинять во что бы то ни стало, но только не какие-нибудь эпиграммы или бывшие тогда в моде "послания".