— Верти! Ты плохо вертишь, — говорил Кузнецову Мика Калитин.
— Он плохо вертит, ребята! — подхватывал Калитин Лека.
— Плохо верчу? — не то отвечал, не то спрашивал Кузнецов. — Так вертите сами, пожалуйста.
— Не отвлекайте его, — уговаривал Саша Петровский. — Главное — не отвлекать. И нет такого положения, ребята, из которого нельзя было бы найти выход.
— Не отвлекайте, не отвлекайте, я вас убедительно прошу, — бормотал Яковлев.
— А кто это все затеял? Яковлев? Кто придумал запереть лом в мастерской? Данька Яковлев. Из-за него мы срываем погрузку, ребята!
И мальчики, как будто найдя наконец исход раздражению и отчаянию, набросились на Яковлева.
— Тебя слушать, так пропадешь! — сказал Калитин Лека.
— Это он, он виноват! — дрожащим голосом подхватил Мика Калитин.
Яковлев молчал, опустив голову. Он не оправдывался.
— Тише, тише, ребята, — уговаривал Саша Петровский. — Я сейчас сбегаю за Джигучевым.
С той стороны двора долетали до мальчиков приглушенный гомонок, выкрики, смех, ровный топот маршевого шага. Только первое звено шестого класса «Б» билось у запертых дверей слесарной мастерской.
А ведь все могло пройти так хорошо, так гладко, если бы лом хранился в подвале, как у других ребят! Все могло бы быть так хорошо…
Слезы стояли на глазах у Яковлева. Он готов был зареветь вслух.
— Ребята, ребята, давайте как-нибудь, ребята…
— Отойди, — говорили ему мальчики, — не путайся!
— Мешаешь работать! — кричал на него Кузнецов.
И вдруг из-за угла к дверям мастерской частой, дробной рысью подбежал дядя Кеша. Он остановился, деловито вынул из кармана английский ключик и сунул его в скважину замка.
Если бы мальчики оказались на отколовшейся льдине посреди Ледовитого океана и вдруг к этой льдине подошел бы вплотную явившийся им на выручку ледокол, они не могли бы обрадоваться сильнее, чем обрадовались сейчас.
— Ура! — закричали разом Мика и Лека.
Не в силах сказать ни слова, Даня всхлипнул и утер нос рукавом.
— Спокойно! Есть — взяли! — скомандовал Петровский и первый взвалил на спину мешок с металлом.
— Давайте действуйте, ребята, — строго сказал дядя Кеша. — Там, понимаете, не водитель попался, а заноза. Уедет еще, чего доброго, не дождавшись вас.
Шествие открывал Саша Петровский. Замыкали шествие братья Калитины и дядя Кеша: они тащили на веревках по земле что-то огромное, прикрытое сверху грязной рогожей.
Первое звено шестого класса «Б» попросило разрешения приступить к погрузке.
Зоя Николаевна посмотрела на взволнованные, потные лица мальчиков, но ничего не спросила. Она кивнула головой:
— Приступайте!
Петровский салютовал, и первое звено шестого класса «Б» двинулось маршевым шагом к грузовику…
Привстав на колеса машины, Левченков и Кузнецов опустили в кузов бронзовую кровать. Кузов вздрогнул, металл зазвенел переливчатым звоном.
Петровский, не выдержав, победно взглянул на Зою Николаевну. Она ответила ему такой сияющей, такой благодарной улыбкой, что он, потеряв разом всю свою солидность, тоже улыбнулся ей светло и широко.
Волны металлолома уже едва-едва не перехлестывали через край, а Мика и Лека Калитины еще не сдернули рогожи с таинственного предмета, лежащего у их ног на земле. Под рогожей был обломок крыла фашистского самолета. На нем еще виднелась полустертая свастика.
Для того чтобы добыть этот трофей, братья Калитины трижды ездили за город, на кладбище разбитых самолетов. В воскресенье ребята явились туда всем звеном, и Саша Петровский под салютом поклялся сторожу, что обломок крыла поступит на базу металлолома. Впрягшись в салазки, мальчики тащили этот обломок через весь город.
И вот теперь их трофей, обернутый куском кумачовой ленты с надписью белым по красному. «Что служило войне — пусть послужит миру!», чуть покачивался в воздухе, подхваченный двумя десятками рук.
А шофер, весь взъерошенный и злой, стоял между мальчиками и своей машиной и почти кричал, ударяя кулаком по воздуху:
— Да что я, спятил, что ли, — самолеты возить! Да так, гляди, вы мне и танк подкинете, а то комбайнов парочку-другую… А то вот я еще слыхал — тут домна одна демонтировалась, так, может, прикажете и домну сюда взвалить? Нет, хватит, нагрузились! Самолет до другого раза оставим.
И он, внезапно замолчав, круто повернулся, решительно пошел к мотору и стал его заводить.
— Сядете или как? — закричал он сквозь гул мотора нарочито равнодушным голосом. — Дадите, спрашиваю, сопровождающего?
— Зоя Николаевна, ребята!.. Ведь мы… мы под салютом клялись! — чуть слышно сказал Яковлев.
Но тут на слове «клялись» открылась школьная дверь. Из школы вышел директор.
— Что здесь, собственно, происходит? — спросил директор, которому, впрочем, все уже было известно, и глянул бегло на грузовик.
Наступила тяжелая тишина, нарушаемая затихающим гулом мотора.
И вдруг дверь кабины раскрылась. Оттуда не то выпрыгнул, не то вывалился шофер.
— Товарищ начальник! — сказал он голосом таким же потрясенным, как только что говорил Яковлев. — Товарищ начальник! Товарищ подполковник!
— Сердюк! — удивившись, ответил директор школы.
Сквозь гул затихающего мотора стало слышно хриплое, прерывистое дыхание двух стоящих друг против друга людей.
Ребята быстро взвалили на грузовик обломок крыла. Через борт машины свесилась алая лента с надписью: «Что служило войне — пусть послужит миру!»
Шофер и директор растерянно пожимали друг другу руки.
— Да что тут такое? — спросила шедшая по двору женщина. — Почему толпятся?
— А ничего такого, — задумчиво ответила ей другая. — Стало быть, встретились двое после войны.
В это время мать Дани Яковлева, вызванная классным руководителем в школу для разговора о поведении сына, стоя у вешалки, надевала пальто, которое ей подавал спустившийся вместе с ней из учительской в раздевалку Александр Львович. Она была до того взволнована, что тщетно пыталась попасть в рукава.
Около часа назад она стояла в этой же самой раздевалке, опустив голову, спрятав в сумочку известие «от прокурора», готовая к любому сообщению.
Машинально взяв номерок, она поднялась по ступенькам школьной лестницы, уже заранее подготовляя слова утешения для возвратившегося с работы отца.
«Ты сыт?» — тихо спросит она, убрав скатерть и посмотрев на его встревоженное лицо сухими, усталыми глазами. Она посмотрит на его брови, поднятые с тревогой и ожиданием, и скажет, стараясь проглотить подступающий к горлу комок: «Выбил стекла. Передано прокурору».
Так она думала, когда поднималась по лестнице школы. И вот прошел всего какой-нибудь час — она уходит счастливая, радостно-потрясенная, до того взволнованная, что никак не может вдеть руки в рукава пальто.
Было уже около пяти часов. Отец скоро вернется. Она едва успеет прийти домой и накрыть на стол.
Он придет — она ничего не скажет. Она подаст на сладкое блинчики с вареньем и только после, уже убирая скатерть и поглядывая на него лукавым, сияющим взглядом (власть которого она пронесла через тридцатилетие их супружества), заметит будто бы невзначай: «А выходит, ты прав, отец», — и, словно то, что она скажет сейчас, не имеет решительно никакого значения, стряхнет со скатерти крошки.
«Что-нибудь случилось?» — спросит он, подняв к ней цыганские, такие знакомые, почти совершенно сыновние глаза, только с чуть-чуть уже пожелтевшими от возраста и усталости белками. И эти глаза, привыкшие угадывать выражение каждого поворота ее руки, засветятся настороженным предчувствием радости.
«Нет, ничего такого, — вздыхая, ответит она. — Хочешь, может быть, чаю?.. Сегодня меня, понимаешь ли, вызвали в школу. Я скрыла, пустяк. Какие-то стекла… Так учитель сказал, что он энергичный, способный… ну, в общем, что он у нас дивный мальчик…»
Скатерть, уже аккуратно сложенная, развернется.
Он подхватит своей суховатой рукой упавший на пол край и, повернув к ней сияющее лицо, спросит:
«Нет, что ты говоришь? И для этого вызывали?»
«Для этого!» — скажет она.
И аккуратно сложит развернувшуюся скатерть.
Так она скажет и сделает. И глаза их встретятся, полные общих надежд. И перед этим общим родительским взглядом пройдет целая жизнь одного вихрастого школьника в мгновенном счастливом шествии десятилетий: студент и доктор, быть может учитель, а может быть, даже профессор, агроном, инженер, директор завода или какой-нибудь типографии… Солидный, всеми уважаемый человек. Под старость — дедушка, окруженный внуками, увенчанный почтенными, но кудрявыми сединами, их честь, их гордость, их бессмертие, меньшой брат Аркаши — их последний, поздний, единственный теперь сын…
А учитель все еще стоял возле Яковлевой.
Такой молодой, он сумел увидеть в ее ребенке то, чего не могли разглядеть ее материнские глаза.
Она все еще мялась, пытаясь что-то сказать ему, боясь заплакать от подступившего к горлу радостного волнения.
Александр Львович вежливо опустил глаза, как будто бы ничего не видя. Но ее волнение заставило его отчего-то вспомнить о собственной матери и обо всех матерях, вверивших его попечению своих мальчиков.
Он сказал:
— Уверяю вас, товарищ Яковлева, у вас нет никаких оснований для беспокойства. Хороший, сердечный мальчик, отличный товарищ! Излишняя страстность, конечно, но это не такая уж беда. Понимаете ли, природа такая.
— Понимаю. В отца! — задумавшись, тихо сказала мать.
— Вот как?.. А знаете ли, ведь часто именно из людей этакого горячего, что ли, склада выходят наши лучшие изобретатели, летчики, инженеры большого размаха…
— Что? — не веря ушам своим, робко переспросила мать.
Возможно, что она еще долго бы простояла так, испытывая терпение учителя, если бы во дворе, за ее плечами, не взвыла машина. Гудок гудел до того отчаянно, что окошках сотрясались стекла. Вздрогнув, Яковлева обернулась и поглядела на школьный двор.