Отрочество — страница 42 из 68

Мама взяла корзиночку. Она, Зоя, крикнула: «Ой, ты же ее помнешь!» Мама ответила: «Нет, не помну», — и спокойно поставила корзиночку на белый шкафчик, на котором вместо номера была вишня. Между тем она отлично поняла, что это подарок. Зоя видела это по ее лицу. Мама знала, что Зоя плохо умела клеить, вырезать, шить, пришивать пуговицы и держать в руках ножницы. Она догадалась, конечно, как трудно было Зое сделать корзиночку. Поэтому мама была особенно довольна. Тогда Зоя была уверена, что ей просто очень понравилась корзиночка, плетенная из бумажных полосок, чуть кривобокая, зелененькая. Зое было всего пять лет, она еще не знала, что человек часто радуется не столько подарку, сколько тому, что кто-то захотел его одарить.

В тот день погода была хорошая, но еще не было никакой травы и зелени. Мама несла в руке зеленый фонарик, похожий на пучок травы. С пучком травы, зажатым между пальцами, вела она Зою по мокрой от солнца улице.

Они поднялись по черной лестнице — может быть, мама хотела, чтобы соседка, тетя Настя, заметила корзиночку?

И в самом деле, на кухне была тетя Настя. Зоя крикнула: «А я маме корзиночку подарила!» Но мама не подхватила ее слов, не сказала: «Вот поглядите, что мне дочка к празднику приготовила», — она просто стояла, протянув вперед руку с корзиночкой, и лицо у нее было такое гордое, счастливое.

Тетя Настя полюбовалась на корзиночку, сказала: «Подумать только!», а потом спросила: «А какая нынче погода на улице?» И мама ответила: «Капель»…

И долго, долго потом, в самые трудные минуты забот и огорчений, в те минуты, когда больше всего человек нуждается в нежности, Зоя вспоминала это слово, и ей казалось, что в звуке его есть что-то красивое и торжественное. Тогда и много времени потом Зоя не слишком хорошо понимала, что такое капель, но почему-то всякий раз, когда думала о матери, ей виделись большие капли от подтаявшего снега, щедро брызжущего с крыш, сливающиеся во что-то огромное, бегущее, дрожащее и широкое. Бежали капли, сливаясь в ручьи, а эти, в свою очередь, сливались в речки и текли в зеленеющих берегах, плескались водой-капелью.

Теперь-то она, конечно, знает, что такое капель. Капель — это когда с крыш сбегают весенние воды и звонкими каплями бьются о мостовую. Но попрежнему это слово значит для нее гораздо больше. Капель — это когда ручьи, вдруг проваливаясь сквозь землю, уходят в ее темную, теплую глубину. Капель — это когда сойдешь с порога школы, а в нос ударит весна. Капель — это влажное дерево, первая оттаявшая, дрожащая на ветру ветка. Капель — это когда человек доволен собой и счастлив и спокоен. Капель — это тепло. Капель… капель — это мама…

«Мама, я научилась держать в руках ножницы, и штопать, и шить, и пришивать пуговицы. Но я никак, никак не могу научиться терпению и твоей такой простой и тихой доброте…»

…Они шли вдвоем — Андрюшка и Зоя — мимо свежевыкрашенных, словно уже обо всем позабывших зданий, по давным-давно расчищенному двору, недавно обсаженному молоденькими деревцами. Андрюшка шагал как аршин проглотил. В левой руке он держал планшет Озеровского, правая его рука была глубоко засунута в карман. Ею Андрюшка не пользовался, поскольку у Озеровского не было правой руки.

Вот прошли переулок, улицу. Вот и дверь школы. Андрюшка толкнул ее левой рукой, и дверь скрипнула, пропуская их: школьника четвертого класса и старшую вожатую — одним словом, всю семью Феоктистовых.

Глава XII

Знаете ли вы, помните ли вы, что такое предвечерний час в городской школе?

Время второй смены. На улице зима, и рано темнеет. За окном серо. В коридорах горят электрические лампы. Тишина в коридорах. Тихо на лестницах. Внизу, в гардеробе, слышится голос гардеробщицы, но это, собственно, не голос, а эхо, отзвук голоса, который врывается в тишину лестниц.

На стенде, чуть освещенная, смутно белеет стенгазета. Едва видны на ней рисунки, сделанные вашим школьным художником, и узкие, длинные столбцы стихов. Справа и слева — большие поля, стихи похожи на столбики арифметических примеров в тетрадке.

В канцелярии пусто, потому что кончилось рабочее время. Шторы на окнах спущены, и в комнате совсем темно. Но если на ощупь пройти сквозь комнату, минуя столик с уже прикрытой машинкой, шкаф, где хранятся рулоны бумаги и новые тетрадки, вы увидите длинную, узкую щелку, в которую пробивается свет сумерек. Там дверь в кабинет директора; она почему-то закрыта неплотно. Подойдем же к двери и тихонько заглянем в щелку.

В кабинете директора лампа тоже еще не зажжена, хотя почти совсем уже темно. Директор, должно быть, забыл зажечь лампу и опустить штору, и в окошко входит тусклый свет с улицы. Если повернуть к окошку голову — увидишь, как на крышах поблескивает снег и все так сине за окном, так странно тихо. И вот садится на подоконник воробышек, этакая зимняя городская птица. Сядет, дрогнет тельцем, вскинет вверх свою птичью головку, — голоса его не слышно сквозь замазанное окно, но видно, что он чирикнул. Он чирикнет, отклонит головку набок и полетит, полетит, колыша серые с рябинкой крылышки, разрисованные, как пестрая фасоль. И долго смотрит вслед ему задумавшийся человек. Но птица исчезла кто ее знает где. Может быть, залетела за выступ дома.

Директор смотрит в окно. У его виска зажженная папироса. Дымит и дымит. Вытянутые пальцы привычно подперли висок, а кожа на виске морщится. И одни глаз становится раскосым, оттого что пальцы подперли висок.

Дверь скрипнула.

Зоя не сразу разглядела в полутьме человека, сидящего у стола.

— Вы еще туг, Иван Иванович! Можно? Это я, Зоя.

— Заходи!

— Но ведь вы же о чем-то думали?

— Ладно. Садись.

— Так я сяду.

— Ну ясно, чего ж…

Иван Иванович смотрел на Зою из темноты, все еще подпирая висок вытянутыми пальцами, в которых была зажата потухшая папироса.

Она неторопливо села в кресло, поерзала, поджала ногу, помолчала.

— Ну? — спросил Иван Иванович.

— А я… я, кажется, не по делу. Я так. У меня тут план работы на следующий квартал. Черновик пока что. Можно и потом.

Директор слегка кивнул головой:

— Ладно, потом… Зоя, я хотел тебя спросить: что у вас произошло вчера в шестом «Б»?

— В шестом «Б»? Ничего! To-есть… Ну, право же, ничего особенного, Иван Иванович. Был сбор. Обсуждали плохую успеваемость и прогул Яковлева.

— Так ничего?

Он встал и зажег лампу. Лицо у него было как будто скучающее.

— Ничего, — повторила Зоя чуть вздрагивающим и тихим голосом и сама рассердилась на то, что ее голос словно осекся. — Ну, спорили… Отлично, по-моему, говорили ребята. И вдруг посередине сбора Яковлев встал и заявил звену, что обещал ровно в три явиться к обеду. Согласитесь, что это несколько странно. Все ребята хотели обедать. Вопрос был в лишнем часе. Я думаю, что он не умирал с голоду… Бесспорно, раз он обещал… слово пионера, конечно, веское слово. Но ведь он мог потом объяснить матери. А вышло так, как будто бы ему обед важнее того, что он услышал от товарищей!

— Хорошо. Рассказывай-ка лучше, что было дальше.

— Да ничего! Я же не могу подменять собой пионерскую организацию. А ребята в один голос сказали, что, значит, он ни черта не понял, что он не переживает, что обед ему дороже пионерской чести, пионерских дел.

— Но ведь были все-таки споры? Не так ли? Почему ты мне об этом ничего не рассказываешь?

— К чему? Я не люблю бесполезного. А вы обо всем информированы чуть ли не лучше меня.

— Да, информирован, и, повидимому, довольно точно: вчера во время сбора, этак часу в четвертом, мне звонила мать Яковлева. Она беспокоилась за сына. Он должен был прийти домой ровно в три, он ей обещал… Вот об этом-то я и хотел поговорить с тобой. Ты, кажется, выступала у них на сборе с целой речью. Впрочем, может быть ты мне расскажешь сама?

— Хорошо, — сказала Зоя. — Если это отчет — пожалуйста. В таких случаях вы говорили… мы говорили, что надо спросить у своей комсомольской совести… Тут был необходим немедленный ответ, Иван Иванович. И я спросила себя по совести и сказала по совести. Видите ли, с одной стороны, конечно, честное слово и обязанности перед матерью, а с другой стороны — пионерский долг. Я пыталась решить этот вопрос, как решила бы его для самой себя. Ну вот, о матерях… Материнская любовь часто доходит до крайности. Ну вот, обед, например. Вникните же, Иван Иванович: взять честное слово с мальчишки, что он во что бы то ни стало во-время явится к обеду! Согласитесь сами, что это… это… Ну нельзя же ставить превыше всего вопросы питания! И он же не больной какой-нибудь. Ничего с ним не случится, если он поест на полчаса позже. Вот я и сказала тогда, на сборе — спросивши предварительно у своей совести, — что во всяком пустяке, как в капле воды, отражается большой мир и что, по-моему, если начать, ну, с шестого класса, все время думать только о том, чтобы не опоздать к обеду и не огорчить свою маму, то никакое дело в жизни делать будет нельзя. Мы говорили о самом важном: об ученье, о долге… а он… Нет, как хотите, большие дела не совершаются от завтрака до обеда, Иван Иванович! Папанинцы на льдине обедали, должно быть, не каждый день. И не точь-в-точь по часам. Когда человек на войне бросался под танк, мне кажется он тоже не думал о том, что в этот день не пообедает…

Иван Иванович посмотрел на нее, приподняв брови:

— Да, конечно, солдат, бросающийся под танк, думает не о гречневой каше. Но хороший командир, готовясь к серьезной операции, всегда старается как следует накормить своих бойцов. И папанинцы, вероятно, все делали по часам. И обедали во-время. Иначе они, может быть, и не уцелели бы. Так что, выходит, ты напрасно хочешь вопрос об обеде поднять, так сказать, на принципиальную высоту. Дело совсем не в том, к обеду ли опоздал Яковлев, а в том, что он из-за вас опоздал. И кроме того, скажи на милость, откуда у тебя такое недоверие к уму и совести матерей? Ну, скажем, в частности, к матери Яковлева. Подумай-ка сама: к чему сведется воспитательная работа школы без помощи семьи и к чему поведут любые, лучшие намерения семьи без помощи школы? Я не касаюсь этого сейчас. Мне бы только дознаться, откуда у тебя это удивительное понятие о двух верностях, о двух правдах. Как ты это сказала? «С одной стороны — обязанности перед матерью, с другой — пионерский долг». Ошибка! Грубейшая ошибка! Обязанности перед матерью и пионерский долг — с одной стороны, а отсутс