Отрочество — страница 63 из 68

Отец отворачивался. Ему было жаль мальчика.

— Ну, а как это самое… с физкультурой? — спросил он однажды утром. — Гири ты уже забросил, сынок?

— Не до гирь! — мрачно ответил Даня, невольно подражая матери.

Отец достал гантели и гири из-под шкафа и, широко распахнув на мороз форточку, начал приседать и подпрыгивать, к ужасу и удивлению жены.

Сын глядел на него, сдвинув брови.

— Эх, хорошо! — кряхтел отец.

— Простудишься, Антон, — тихо сказала мать.

Он не слышал. Он бегал вокруг стола, прижав локти к бокам.

Потом, умывшись в ванне, он долго растирал грудь и шею махровым полотенцем на глазах у жены и сына. Отец фыркал, мотал головой, покрякивал. Его лицо выражало здоровое удовольствие.

На следующее утро, разбуженный ровно в шесть часов, сын заметил, что отец опять берется за гири. Яковлев-младший не выдержал. Он выскочил из-под одеяла и стал командовать:

— Папа, ну ты же не так, честное слово! Надо следить за дыханием…

Они трудились минут двадцать около открытой форточки и до того остудили комнату, что мать закуталась в платок. Прикрывши дверь (чтобы не было стыдно перед соседями), она глядела, прижавшись спиной к двери, как ее семейство бегает вокруг обеденного стола.

— Вдох-выдох! — командовал сын.

Отец подчинялся безоговорочно.

— Эх, хорошо, зарядочка… зарядочка… — покрякивал отец.

— Тебе зарядочка, — сурово отвечал сын, — а у меня весной соревнования. Я еще три раза в педелю отдельно в школе нажариваю с вожатой.

— Эх, хорошо! — не вникая в тяжелое положение своего единственного ребенка, говорил отец.

— Все хорошо, что в меру, — подводила итог мать. — А у вас — и у того и у другого — меры нет.

Отец будил сына ровнешенько в шесть часов. Прошел месяц — обошлось без будильника.

Казалось, все забыли о кукушке. Жизнь семьи шла привычным, размеренным ходом. Даня до поздней ночи просиживал над учебниками.

— Ты бы прошелся, — с сокрушением говорила мать. — Нельзя жить без воздуха.

И сын выходил на полчаса в сквер.

Через окно она видела, как они шагают взад и вперед по аллейке между подстриженных деревьев — он и его товарищ.

Тот был всегда такой аккуратный — одет чисто, ходит степенно, — а ее сын даже не успевает отчего-то застегнуть как следует пуговицы на пальто.

И все-таки как он изменился за последнее время! Что с ним случилось? А ведь случилось что-то… Она угадывала это тем чутьем, которое ее никогда не обманывало. Но что же именно? Да, он изменился. Изменился и к ней. Это было почти незаметно. Для чужих. Но она-то видела это. Растет. Понимать больше стал. Растет…

* * *

С каждым днем отец все позднее возвращался с завода. Но как бы долго ни пришлось ему задержаться, всякий раз он неизменно заставал сына за рабочим столом. Свет лампы под матовым абажуром освещал его правую щеку. Пальцы были глубоко запущены в волосы (как известно, это помогает лучше усваивать предмет).

— Здравствуй, сынку!

— Здравствуй, батько!

(Они недавно вместе читали «Тараса Бульбу».)

Вечер. Прекрасная тишина наступает в комнате с приходом вечера. Сын занимается. Отец не отстает. Они сидят в разных углах — каждый за своим столом. Сын — подле лампы с новым зеленовато-белым абажуром, отец — под старой лампой с абажуром розовым. Между его темными пальцами пляшет остро отточенный карандаш.

Дело в том, что с некоторых пор Яковлев-старший стал преподавать «новейшие методы инструментального дела» — на курсах по повышению квалификации.

Читал он раз в неделю, но к своим полутора часам готовился в высшей степени добросовестно.

— Понимаешь, мать, — говорил он шопотом жене, — инженеры инженерами, а когда доходит дело до разметки — так нет, пусть читает Яковлев… Понимаешь, мать?

— Еще бы! — отвечала она уверенно. — Где ж им еще найти такого инструментальщика!

— Не говори, не говори, мать… Вспомни-ка дело со сверлами. Без инженера я все-таки сладить не мог. Нет базы. Не тяну, мать…

— Оставь! — отвечала она. — Не тянешь! Уж лучше скажи мне, кто изобрел — ты или инженер?

Спорить не приходилось. Изобрел действительно он. Об этом недавно появилась статья в «Ленинградской правде».

И все-таки без инженера… без инженера бы он, пожалуй, не справился.

Как приятна ему была ее уверенность в нем, такая прочная, что ее даже нельзя было назвать честолюбивой гордостью! Нет. Она ему попросту знала цену. К его ящику с инструментом, стоящему в углу комнаты, она относилась словно к живому существу.

— Это ты лазил в отцовский ящик?.. А кто же? Кошка, что ли?

И она, вздыхая, глядела искоса на сына, удивленная возможностью подобного святотатства.

— Вот погоди, отец придет… (Она не договаривала.)

И отец приходил, и она жаловалась ему, но ничего особенного не случалось.

* * *

Вечер… Вечер… С вечером входила в дом тишина и пела привычным стрекотаньем кузнечика, то-есть обыкновенным тиканьем обыкновенных часов, которые не были будильником. Плясал острый карандаш в пальцах старшего Яковлева. Младший Яковлев за своим маленьким столом напряженно думал о чем-то, запустив пальцы в лохматые волосы. Его лицо выражало полную сосредоточенность. Отец изредка поглядывал на сына поверх очков, не вторгаясь, однако, в эту новую жизнь, не говоря ни слова.

Сын отдавался занятиям как одержимый и ненавидел все, что его отвлекало хотя бы ненадолго: обед, чай, звук телефонного звонка, мяуканье кошки. В последний месяц он даже по воскресеньям не стал читать своих любимых книг. Подходил к полке, снимал «Приключения доисторического мальчика», вздыхал и ставил книгу на прежнее место.

Потом. Не сейчас. Весной.

У Дани была хорошая зрительная память. Он знал это и, готовясь к уроку английского, стал записывать слова на вырванном из черновой тетради, согнутом пополам листке. На одной половине листка он писал русские слова, на другой половине — то же самое по-английски. Английское слово Даня переписывал по пятнадцати раз. Выводил его печатными буквами — раз, два, три, семь, десять, пятнадцать…

Не веря себе, не смея обрадоваться, он проверял себя снова и снова, отгибая исписанный листок. Нет, все в порядке. Запомнил точно. Теперь слово встанет огненными знаками даже в ночной темноте. Он помнит. Можно было уснуть спокойно.

Почерк у Дани был отчаянный. Буквы сильно напоминали мух, в беспорядке расползающихся по липкой бумаге. Слова заканчивались нетерпеливыми закорючками. Клякс в тетради было столько, что можно было предположить, будто над ней прошел чернильный дождь.

И вот, отправившись однажды в писчебумажный магазин и помявшись несколько у прилавка, Даня потребовал тетрадь в косую линейку.

— Для братишки! — сказал он небрежно, хотя никто не спрашивал, для кого он покупает тетрадь.

— У вас опять ввели чистописание? Очень правильно, — сказал отец.

Сын молчал.

Помолчал и старший Яковлев. И вдруг он повторил спокойно и серьезно:

— Ну что ж, очень правильно, сынок.

Странное дело: взобраться на эту скользкую гору оказалось легче, чем мальчик предполагал. Но зато, взобравшись на нее, было страшно как-нибудь ненароком опять соскользнуть вниз. Страшно потерять только что завоеванное доверие окружающих.

Даня видел, как менялось что-то в отношении к нему учителей и товарищей. Сперва они удивлялись.

— Вот видите, Яковлев, когда хотите — можете, — говорили учителя.

— Данька, да ты что, с ума сошел! Смотрите, как он переписал домашнее — красным и синим подчеркнул! — говорили ребята.

Потом все привыкли. Они привыкли очень быстро.

Только к одному не могли привыкнуть учителя: к его умоляющим глазам. Глаза как будто говорили: «Меня, меня спросите! Я знаю — и не могу молчать!»

Заметив этот взгляд, учителя сдавались.

— Подождите… нет-нет, подождите, пусть скажет Яковлев.

Он отвечал почти всегда хорошо, иногда блестяще, и только несколько торопливо, словно боялся, что его остановят и не дадут ему договорить.

Отец его не хвалил. Хвалить — это значило бы не верить. Раздувая ноздри, Яковлев-старший обмакивал кончик пера в сыновнюю чернильницу и молча подписывал его табель.

Росчерк был лих.

И вот однажды отец не выдержал. Он написал под тремя пятерками:

«Благодарю вас за успехи сына».

Рано.

На следующей неделе сын принес ему тройку по математике.

Яковлев-старший расписался под тройкой все так же молча. Росчерк был так же лих. Так же тщательно и спокойно обмакивал он сыновнее перышко в «непроливающуюся» чернильницу. Он расписывался довольно долго.

Когда сын взял табель из его рук, оказалось, что под тройкой стоит та же кудрявая строка:

«Благодарю вас за успехи сына».

Яковлев-младший зажмурился от срама.

Ему легко давались предметы гуманитарные: география, история, русский устный. Но душа попрежнему и очень упорно не могла принять условности алгебры — непонятного и таинственного «а», которое было некой математической общностью. На свете есть города, деревья, есть человек, собака, есть книга, кино, Нева, есть дружба, есть школа, есть небо и ветер. Есть все, что угодно… Но где же «a», «b» и «c»? Когда человек проходит ботанику — ясно, что речь идет о строении цветка и дерева. Зоологию — что речь идет о животном. Географию — о мире и о стране. Русский — родное слово, речь, книга, рассказ, разговор, письмо. Арифметика — счет. А где же «а» и «б»?

Он ненавидел алгебру за то, что она «неправда». Невзлюбив ее, он словно ушибся на этом месте и стал ее плохо усваивать. Нет, он не хотел сдаваться. Он упорно склонялся над тетрадью и учебником, но толку от этого было мало.

И вот однажды отец не выдержал.

— Ну что там у тебя, сынок? — спросил он. — Не клеится?

— Ведь ты же этого не понимаешь, папа…

Яковлев-старший улыбнулся.

— А ну-ка, поди сюда, — сказал он, чуть прищурившись. — Посмотрим все-таки, что там такое.

Он встал и почти насильно перенес алгебраический учебник на круглый стол. Задачи, отмеченные красной точкой, показались ему пустячными. Недаром же он был одним из лучших лекальщиков города.