Отрочество — страница 19 из 56

– Ну… – жму плечами неопределённо.

« – Половое созревание» – высказалось подсознание. И, зараза такая, с картинками!

* * *

Событием года статья «Сладкая жизнь» в репортёрской среде не стала, но на событие недели, пожалуй, што и потянула! Может, и не самое главное, но одно из, так это точно! Напечатанная изначально в «Русских ведомостях», она вызвала определённый общественный резонанс, а чуть погодя статью перепечатали в «Одесских новостях» и десятке изданий вовсе уж провинциальных.

Успех не самый громкий, но он есть. Обсуждают на Молдаванке и Пересыпи, за шахматами в Дюковском парке, слышал на Привозе.

Ругают за излишнюю «Майн Ридовщину» и излишнюю литературность. Хвалят за ту же самую «Майн Ридовщину» и «Правду жизни». Говорят!

Хочется иногда выскочить, и крикнуть – я это, я! Я написал! Останавливает только понимание последствий.

Уйдёт свобода. И так уже… иду иной раз, и шепотки за спиной. Такая себе знаменитость, масштаба Молдаванки и чуть-чуть за пределами. Дружба с серьёзными людьми, песни мои, танцы с драчками. Ну и деньги, да.

Чуть больше, и всё. И так уже иногда бровки подымают – дескать, чего это я босиком изволю шлындать? Приличные люди так…

Иногда одними бровками высказывают, иногда и словесно, особо одарённые. Ну да я в таких случаях тоже не стесняюсь. Выражение «сексуально-пешеходный маршрут» от меня подхватили. Н-да… впрочем, даже и горжусь немножечко!

А чуть больше, и всё. Полная узнаваемость и тыканье пальцами.

Не славы и тыканья хочется, а – на равных!

Так и не приняли меня в репортёрском обществе Одессы без дяди Гиляя, отдельно. Приду в редакцию, так руки жмут, хвалят за фельетоны и карикатуры, спрашивают о творческих планах. А дальше ни шагу. Ни в гости пригласить, ни на лодочную прогулку. Улыбаются… Ну да я и не напрашиваюсь. Понимаю, што как ни крути – возраст. Сложно со мной. Улыбаться можно, а скажем… о бабах? Или водки выпить? Вот как держаться, а?!

Откроюсь, так ещё хуже. Обезьянка дрессированная, Попугай говорящий. Диковинка.

Так и живу.

Шестнадцатая глава

В Одессу пришла чума. Газеты скупо описывали «… отдельные случаи…», но самое множечко осторожной паники в городе таки возникло.

— Каждый год такое, — фаталистично пояснила тётя Песя, делая ножом рыбу – во дворе, как и положено у одесских хозяек по возможности. Потому как запахи и чешуя, они в доме ни к чему, — Фирочка, золотце, пальцы осторожней!

— Ай! – тонкий палец отправился в рот, а большие глаза набухли лёгкими девчоночьими слезами.

– Ну шо ж такое! – всплеск полными руками, и суета вокруг, с выниманием и осматриванием пальца, – До кости зарезалась, да кожу чуть не лоскутом сняла! Сиди уж, помогальщица. Руки помой, да перевязать надо. Егор, где там ваши травки? И Санечку!

Я рванул с места, и минуту спустя воротился назад с братом. С прошлого ещё года тётя Песя прониклась нешуточным уважением с травническим талантам Саньки, пару раз напророчив ему карьеру фельдшера. В этом годе её перемыкает иногда на совместительстве художницкого и докторского талантов Чижа.

Улыбает немножечко от таких простеньких манипуляций, но иногда таки задумываюсь, а почему бы и не да? Не так штобы всерьёз, но какие-нибудь фельдшерские курсы, так совсем даже и не лишние. Мало ли вдруг што, а тут ещё одна профессия.

— … каждый год, — повторила она, когда улеглась суета, — потому как город южный, портовый, контрабандистский. Шо хочешь делай, а наглухо не перекроешь! Да ещё власти!

– А што с ними? – не понял я.

– Как?! — тётя Песя всплеснула руками, не выпустив ни рыбы, ни ножа, -- Ты ничего и никак? На Привозе все о том говорят, так я тебе скажу, надо чаще в люди слушать!

– Такой золотой мальчик есть… ну то есть не мальчик уже совсем, – поправилась она, – но таки золотой, и даже немножечко у нас! Есть, а не когда-то, только сильно не здесь. Мордхе-Вольф, Хавкин. Я даже знала его почтенную мамеле, Розалию Ландсберг! Представляешь?! Здоровались вот так запросто. А он взял, и открыл! Но не у нас, а там, потому што здесь православие и препоны, а там как хочешь!

– Там, это где? – полюбопытствовал Саня, пока я, жалея, глажу Фиру по больной руке.

– Англия! – тётя Песя даже удивилась такой непонятливости, – я же тебе русским по белому! Такой себе умный, шо прямо-таки цимес, а не мальчик! Вот прямо как Егорка, только сильно в науку двинутый, а не вообще мозгами раскинулся.

– Хм… – чувствую себя польщённым и смущённым.

– Родился таки здесь! – она приосанилась, будто сама имела непосредственное отношение если не к родам, так хотя бы к зачатию, – Потом хедер, а гимназию уже в Бердянске, потому как разное. Потом снова к нам, и университет. Мечников!

Заляпанный рыбьей чешуёй палец грозно вздыбился кверху.

– Сам! – и взгляд, суровый такой – оценили ли мы самого Мечникова?

– Ага, ага, – закивал я.

– Во-от… а потом ему раз, и выбор! Хочешь науки, крестись! А он таки науки захотел, а креститься – нет! И в Лозанну за учителем. А?! Хотя тот православный, но тоже там, потому как свобода, а у нас заместо неё чиновники и указы. Потом Париж, а оттуда Лондон. И вакцина! От чумы! В позатом годе ещё!

– А у нас, – она выставила перед собой нож, – нет! Потому как цензура и антисемитизм!


… а слухи тем временем ползли по городу, перерождаясь самым странным образом.

– Слыхал? – мелкотравчатый маклер[23] из числа самозваных почти приятелей, ухватил меня за пуговицу на выходе из «Одесского листка», – Не дают!

– Кто и кому?! – оторопел я, отмахиваясь от похабных подсказок подсознания.

– Власти! – заговорщицки озираясь, прошипел он на всю любопытную улицу, продолжая откручивать мне любимую пуговицу на пиджаке, – Потому как если да и признание, то неудобно! Они его – туда, а он гений! И как теперь? Сказать «извините» им щёки надутые не позволят!

– Так, так, – закивал я, осторожно отцепляя руку от пуговицы.

– Да! Щёки и гонор! Риск ведь у кого? Беднота с Пересыпи да Молдаванки, ну и вообще небогатый люд. Я хоть и немножечко уже выше, но и не так штобы совсем да, так што тоже! И другие. Понимаешь?

Переводить с одесского на русский непросто. Так-то одесситы из числа образованной публики вполне себе литературно изъясняются, разве што скороговорка такая себе, вплоть до неразборчивости понимания у человека непривычного.

А если необразованный, да вовсе уж из этих…

« – Гетто»

… во-во, гетто! Такая себе мешанина из жаргона, да вперемешку с высокими умствованиями, шо прямо таки ой! Но разбираю, потому как натренированный. Живу-то где?!

… – а он наш! – продолжил маклер, – ну то есть не совсем наш, а из жидов, но всё-таки одессит! И болеет за город и родных, а ему препоны! Каждому бугорку мелкому, чиновничьему, поклонись со всем уважением, а иначе ни-ни!

– Щёки надутые и через посредничество всё, потому как цензура и антисемитизм? – осторожно подхватил я его путанные мысли.

– Да! В смысле – цензура да, а антисемитизм правильно! Хочешь? Крестись, и кто тебе мешает жить?! А тут развели!

– Хм…

– Да я не про народ, – замахал он на меня руками, – а про веру! Для единения страны. Вот, послушай! Как раз про единение…

Маклер снова вцепился в пуговицу, принявшись зачитывать свои стихи – как и положено кем-то, с драматическими завываниями. Кучка репортёров у входа рассосалась, как и не было. Вот она, сила искусства!

Непризнанный поэт, он пытается взять не качеством стихов, а количеством, искренне не понимая важности образования. А навязчив!


Несколько минут спустя я сумел переключить внимание маклера, известного под прозвищем «Боня», на новую жертву.

– Спешу… совсем забыл! – крикнул я ему, исчезая за дверью редакции.

– Не велено! – пробасил швейцар, грудью загораживая вход ломанувшемуся вслед за мной непризнанному поэту и признанному графоману.

– Ф-фу…

– Вырвался всё-таки, – усмехнулся один из репортёров, – давай!

Второй вздохнул, и серебряная полтина поменяла хозяина.

– До пяти минут не дотянул, – укорил меня проигравший, – эх-ма!

– Хм… – не обращая внимания на них, дабы не расплескать пришедшие в голову рифмы, поднялся наверх, к Навроцкому.

– Боню встретил, – пояснил я, усаживаясь на подоконник в кабинете, – сейчас… да, листок дайте!

Ошалевший посетитель протянул листок, и я начал писать химическим карандашом – сперва медленно, а потом всё быстрее.

– … специфика работы, – слышу краем уха редактора, – бывает иногда, вдохновение находит. Я уж привык!

– Вот, – протянул я ему творение, читайте… можно вслух!

– В худой котомк поклав pжаное хлебо[24],

Начал читать Навроцкий, делая большие еврейские глаза и вытягивая зачем-то шею вперёд.

– Я ухожу туда, где птичья звон,

И вижу над собою синий небо,

Лохматый облак и шиpокий кpон.

Я дома здесь, я здесь пpишел не в гости,

Снимаю кепк, одетый набекpень,

Весёлый птичк, помахивая хвостик,

Высвистывает мой стихотвоpень.

Зелёный тpавк ложится под ногами,

И сам к бумаге тянется pука,

И я шепчу дpожащие губами:

"Велик могучим pусский языка!"

– Ах, Боню, – сказал посетитель понимающе, и захохотал наконец на пару с редактором.

– Да, молодой человек, ради такого… – и встал со стула, протягивая руку, – Маразли, Григорий Григорьевич[25].

– Ой…

* * *

– Стоять, падла! Убью! – и только тяжёлый топот да сиплое дыхание за спиной, – Я те покажу, Зинку-то! Ухи откручу сволоте!

Бегу, как никогда не бежал. Стрелой! Вспугнутым оленем, загоняемым волками!

Голову на бегу чуть назад повернул… не отстаёт, с-сука… и чего прицепился-то? Перепутал, белочка у него или с марафетом перестарался, не знаю. А ловиться, вот ей-ей, не хочется!