Отрочество — страница 22 из 56

А нет, только хуже. Каждый раз. Снова хозяйки ищут себе дело, снова мужчины латают крышу и по десятому разу переставляют мебель. Только лица всё напряжённей.

Кричат иногда разное через дворы.

– Эстэ-эр! Эстэ-эр! Жива ещё!?

– Не дождётесь!

И смех надрывный, через силу, от которого мурашки размером с тараканов. Но, как и все, тяну губы в улыбке. Йумор!

Санька рисует исступлённо, да не эту инфернальную атмосферу, проступающую в нашем дворе с иных планов. На полотне медленно, но верно проявляется Дюковский парк и матч футбольный. Кисточкой своей он будто не наносит мазки краски, а напротив – лишнее смывает. Смазывает.

Лицо совершенно нездешнее, светлое… просветлённое. На полотне проступает жизнь, которой у нас может и не быть. Яркая, с навечно застывшим на полотне движением, когда кажется — отвернись, и фигурки на поле продолжат исторический матч.

Моргнёшь, и недорисованные фигурки на поле двигаются, стремясь попасть на полотно всей своей большой и дружной компанией. Сами будто под кисточку прыгают, проявляясь на полотне.

Мишка с Фирой стрекочут машинкой в комнатушке. Делом заняты! Фира взбудоражена до полной лихорадочности. Учится!

Кроит под наблюдением брата. Экспериментирует! Ох и попортит недешёвой ткани… но пусть! Лучше уж так.

У неё сейчас вдохновение, творческий полёт. Полёт через ужас, н-да…

Мишка тоже весь при деле. Важный! Давно ли сам учеником был? А тут нате — учит! И получается ведь. Талант!

— Аааа! Да што эта за жизнь такая! – во двор выскакивает полная растрёпанная женщина. Чёрные с проседью волосы выбились из-под платка жирными змеями, струятся по плечам и спине, одутловатое лицо страдальчески искажено, – Лучше и не жить вовсе, чем жить так! Не жизнь, а сплошные страдания, с самого рождения и до смерти!

Завывая, она начинает рвать на себе одежду и заламывать руки, истерически хохоча. Внезапно прервавшись, она убегает в дом, штобы вернуться с шаткой горой посуды в руках.

– Ты этого хочешь!? — искажённое лицо обращено к небу, она с яростным исступлением начинает бить посуду, осколки разлетаются по всему двору, -- Да?! Не жизнь, а сплошные мои страдания, от рождения и до сейчас!

– Аа! – завизжала она, – не подходите!

И ну швыряться посудой! Да не оземь, а по сторонам, не глядя, вслепую!

– Не подходите! – упав на камни, она свернулась в комочек, почти тут же выгнувшись в подобии эпилептического припадка. Затылок упёрся в камни, тело дугой, юбка неопрятно сбилась, обнажая белесые полные икры со змеящимися синеватыми венами. Глаза плотно зажмурены, между ног расплывается мокрое пятно. Припадок!

– Не подходи, – останавливаю добросердечного Саньку, – истерика… насмотрелся на Хитровке. Сейчас отойдёт…

… – отошла, – тётя Хая, которая Кац, поднялась с колен, – сердце, наверное.

Мендель, раскачиваясь и што-то бормоча, стоял у тела матери, глядя на неё немигающими сухими глазами.

Тело унесли, и начались хлопоты подготовки к похоронам. В иудазме они и так непросты, а тут ещё и ситуация с карантином всё усложняет. Ну да не моё дело! Попросят помочь, так и ладно, а на нет, так и вовсе хорошо.

Выбросил из головы мысли о религии и похоронах, да и поёжился зябко. Знобит! Хоть и насмотрелся всякого, и это не первая смерть на моих глазах, но я и так весь на нервах.


– Хава, нагила хава! – напевая, по двору заскакал какой-то ряженый в простыне, – Нагила хава…

Остановившись, он поправил терновый венок и одёрнул простыню.

– Иешуа Га-Ноцри[27], – представился он с благожелательной улыбкой на обрамлённом каштановой бородкой славянском лице.

– Очень приятно, – вяло жму руку в ответ, – Егор.

– Гор? – на лице вежливое недоумение и некоторое недоверие.

– Е-гор! Георгий!

– А… – на лице Га-Ноцри облегчение, – Не Гор, а Георгий! Всадник!

– Очень приятно! – он снова жмёт руки мне, но уже другому мне, на коне с копьём, – Царь Иудейский!

Я-другой сижу по скифски, подобрав ноги в стременах высоко, чуть не под себя. К седлу приторочен саадак и отрубленная голова змея – ещё свежая, с капающей кровью. Змея почему-то жалко.

– Очень приятно! – Иешуа снова жмёт руки мне-другому, расплывающемуся туманно, – Царь! Озабоченная чем-то тётя Песя говорит што-то…

– Оставь меня старушка, я в печали[28]! – отмахивается он неё Иешуа, и садится на воздух, поджав под себя босые кровоточащие ноги. Оперевшись локтем о бедро, он цокает языком, оглядывая торчащий из щиколотки большой золочёный гвоздь.

– Партий сказала «надо», – вздыхает он, – комсомол ответил «есть»!


Тётя Песя проходит сквозь Га-Ноцри, пропавшему от такого вопиющего неуважения с обиженным видом. Чувствую острое сожаление от пропажи такого интересного собеседника, и отшатываюсь от тёти Песи, поглаживающей длинную седую бороду с золотыми колокольчиками.

– Что с тобой, мальчик мой?! – её тёплые карие глаза участливо смотрят на меня через очки-половинки.

– Похоже, – выдавливаю я сипло, – чума. Галлюцинации.

Напрягая остатки туманящегося рассудка, добавляю из последних сил:

– Во избежание заразы тело надлежит сжечь!

* * *

– Ма-ам! Ма-ам?! – Девочка обняла мать, задрав голову наверх. Большие её глаза полны слёз и приближающейся паники.

– Тс, – Песса Израилевна решительно прижала дочь, – всё будет хорошо! Всё! Я сказала! Семэн Васильевич если пообещал, то это такое да, шо и векселя не надо, ты меня услышала? – А если?

– Без если! – настрой у женщины самый боевой, былая тоскливая хандра самым чудесным образом отступила, – Какое тебе если? Здоровья у Егора на всю Молдаванку хватит, и ещё на две сдачи останется! При таких наших мозгах, да такое русское здоровье, это таки да и праздник, а не ой и слёзы!

– Ну! – Песса Израилевна решительно высморкала дочку в фартук, – Ещё сморкайся! Всё? Вот и молодец! А теперь вытри слёзы, и начинай понимать, шо Егорка выявился таки сразу, а не сильно потом, когда немножечко поздно! Семэн Васильевич уже в курсе и да, медики забрали нашего мальчика, и будут лечить его и за деньги, и от души!

– А ты и вы! – Песса Израилевна близорукой орлицей оглядела Саньку и самостоятельно выкатившегося из комнаты Мишку, – Знайте! Всё будет хорошо! Я обещаю!

Девятнадцатая глава

Выписали меня, когда июль уверенно перевалил за вторую половину. За время болезни я сильно ослаб, и вытянулся чуть не на два вершка[29].

Эдакая жердилистая ходулина, неуверенно держащаяся на подшатывающихся ногах, и болезненно щурящаяся от солнечного света. Руки-ноги торчат костляво из рукавов и штанин, кожа некрасиво белесая, со следами от гнойников, голова после больнички от вошей побритая. Урод уродом, сам себе тьфу!

Стою, к стене белёной привалился, да моргаю часто. Такой себе сыч скелетный, посреди бела дня разбуженный да взбудораженный. Не понимающий, где и как оказался. Запоздало на всё реагирую, с изрядной такой тормознутостью. Заржавелостью даже.

— Егорка! — и разбег у Фиры, а глаза счастливые! И мокрые. Только за пару шагов чуть притормозила, и просто обняла, без врезания. Обнял в ответ, а самому неловко почему-то. И нежничанья не по возрасту, да и так… не противно ли ей такого урода обнимать?

Ан нет, не противно, обнимает! Снизу, в глаза смотрит невидяще, только кап да кап из глаз этих, но улыбается. И держит. Крепко!

Тётя Песя с братами докторов пытают – режим дня, да питание, да такое всё, санаторно-больничное. С блокнотиками, штоб не дай Боженька, не упустить чего важного!

Мишка уже без коляски, на костыле одном. Окрепший, загорелый. Сам ходит! С отдышкой, с натужинкой, но сам.


Наконец, помогли влезть в экипаж, и Санька тихохонько так, будто не все свои вокруг, окромя равнодушного чернявистого кучера, сходу окутавшево нас клубом едкого табашного дыма:

— Ну… ты как?

— Живой! – вырвалось само, а потом подумал, и повторил ещё раз, уже твёрдо, – Да, живой! Захотелось объяснить, как это здорово – просто жить! Без дикой головной боли, от которой хочется зарезаться, галлюцинаций, скручивающих всё тело болезненных спазмов, тяжелого духа инфекционного отделения. А потом и передумал… да и зачем? Не поймёт. Сам может подумать иначе, но нет. Не поймёт.

Солнце, обдувающий кожу ветерок без запахов больнички, это уже – много. Почти счастье. Даже и без почти!

Дышать полной грудью, а не судорожно хватать пахнущий лекарствами воздух, через судороги и боль. Как объяснить, што отсутствие боли — уже радость?

Даже запах табачища от возчика, ядрёный лошадиный пот и цоканье копыт по булыжной мостовой, для меня симфония торжествующей жизни. Моей!

— Ничево, — ободряюще улыбнулась тётя Песя с сиденья напротив, почувствовав што-то эдакое всем своим женским нутром, – ничево… Зато теперь можешь не бояться этой заразы!

– … никто у нас больше и не заболел, – рассказывает уже известное Фира, прижавшаяся к левому боку и не отпускающая мою руку.

— Менделя забрали! -- перебивает её Мишка.

– Да ну! – небрежная отмашка маленькой ручкой, – Он спятил, а не зачумился! И так-то придурковатый был, а после смерти мамеле его как мешком с несчастьями по голове ударили. – Представляешь?! – большие её глаза, уже отплакавшиеся, заглядывают в мои, – Жертву принести задумал! Как во времена Исаака и Авраама! Я та-ак напугалась…

Рука прижимается к сердцу, а глаза круглятся для пущей доходчивости.

-… если бы не Миша… – Брат фыркает смущённо, отворачиваясь, – тот с ножом, а он его костылём – на! И Хаима, мелкий который, за шиворот от Менделя в сторону. Спас! А сам стоит на одной ноге, и руки в стороны. Не пускает. Бледный, сам только ходить заново начал, а вот! Представляешь?!

Я представил, проникся, и вопросительно укоризненно посмотрел на Мишку.