Тихохонький стук в дверь…
— Да-да! — вскинулся я, отрываясь от рисования.
Неслышимой тенью в комнату проскользнула Татьяна, в ореоле вкусных кухонных запахов — которые, как по мне, лучше любых духов, пусть даже и французских.
– Владимир Алексеевич вернулся, – доложила она, округляя театрально глаза, — грозён!
Не задерживаясь у нас, горнишная мышкой убежала на кухню, где и спряталась среди кастрюль и сковородок. Она при деле, и потому не замай!
Знаем уже, што в такие минуты к нему лучше не лезть, сам про то не раз говорил. Жалеть потом будет, сопеть виновато, но то потом. А сперва… ух! Гроза, гром с молоньями, ураган эмоций, шквал негодования и мало не землетрясение с тектоническими сдвигами.
В приоткрытую дверь вижу, што опекун по извечной своей привычке расхаживает по гостиной в домашних туфлях, упрямо набычив лобастую голову, ероша изредка густые волосы. Остановившись у буфета, вытащил графинчик с наливкой, и набулькал себе, да не малую стопочку, а чуть не полстакашка.
Ого! Переглядываемся с Санькой, а дядя Гиляй тем временем достал трубку, што вовсе уж редкость. Так-то он курит, но нечасто, и всё больше папиросы. Трубка, это когда надо всерьёз подумать, сильно всерьёз. Так у нево почему-то устроено.
Наденька высунулась было из спальни, но под свирепым взглядом отца резво засунулась обратно. Ого! Папина дочка этак? Беда…
Две трубки спустя Владимир Алексеевич сел наконец в своё любимое кресло и махнул нам рукой.
— Всё очень… он подёргал за ус, – грустно. Анна Ивановна сама по себе фигура не слишком крупная, а вот за ней…
— Общественность, – начал было Санька пафосно, надуваясь жабой.
– Э, брат, – опекун меланхолично погрозил ему пальцем, – шалишь! Не тот случай. Што мы можем фактически предъявить Голядевой? Выкладки хитровских уголовников да собственные домыслы. Для общественности, а тем паче для суда, наши выкладки со слежкой — обстоятельство отягчающее. Так-то, чижики!
– Почтенная вдова… – он надолго замолк, сызнова набивая трубку, — и представители уголовной среды, преследующие её из мести за былые заслуги мужа. Так-то!
-- А факты собрать? – достав платок, я промокнул разом вспотевшее лицо.
– А полиция? – парировал он, выдыхая дым, – За Голядевой или Трепов, или фигура равнозначная из верхушки МВД. Если не сам…
Оборвав себя, дабы не произносить имя Великого Князя всуе, Владимир Алексеевич перескочил запретную тему.
– Н-да… вышли таки на след, кто б мог подумать! Умеют работать. Жаль даже, што только по политике так стараются. Их бы усердие, да на благо всего общества, а не отдельных персон…
Досадливо кхекнув, опекун подёргал ус, а я тихохонько вздохнул. Кто б знал! По всему выходит, што тот портрет повешенный аукается, раз уж МВД на меня так ополчилось.
Пришлось-таки рассказать о том случае Владимиру Алексеевичу, потому што ну как иначе?! Пусть и до него в неприятности… вступил, но теперича-то, после опекунства и всево таково, таиться вовсе уж грех! С закрытыми глазами действовать, это ведь хуже не придумаешь.
– Принцип, – он мрачно затянулся, – крайне прост. Голядева и её люди вьются вокруг тебя. Объяснение, в случае разбирательства с общественностью или судом, самое простое – у вас был конфликт, и теперь она боится влиятельного в уголовной среде человека.
– Пф…
– Формально не подкопаешься, – мотнул головой Владимир Алексеевич, – некоей толики известности и влияния у тебя достаточно. Приглядывают. Улыбнётся им удача, и… А вот тут гадать можно долго, от похищения до банальной слежки и сбора нехороших для тебя фактов.
– Тем паче, – задумчиво сказал он после минутной паузы, – што действия того же околотошного, да сиропитательный приют привязать к почтенной вдове будет затруднительно. Брали тебя без лишних видоков, и в сиропитательный приют ты попал фактически без имени. Если што и всплывёт, то свалят всё на покойного, Анна Ивановна перед законом и обществом чиста. И с каково это перепугу ты взъелся на почтенную вдову – объяснить, а главное – доказать, будет очень сложно.
Киваю угрюмо, седлая стул и опуская подбородок на высокую спинку.
– А полиция, – продолжаю за нево, – приглядывает со стороны, выискивая повод для вмешательства, но только если дам его я.
– Именно, – пыхнул дымом опекун, – и нагнетать обстановку таким образом можно долго, пока ты не сделаешь какую-то глупость. А ты сделаешь, и скорее рано, чем поздно.
– А на живца?
– Навроде такой, – невозмутимо подтвердил дядя Гиляй, – На какого живца?! Ты садишься играть против заведомого шулера, у которого помимо крапленых карт, дерринджер в рукаве и пара горлорезов в команде?
– Н-нет… – ох и жарко же стало морде лица! Действительно, глупость какая!
– Политика, – он остро глянул мне в глаза, – последнее, што тебе станут… хм, шить. Был бы ты постарше, то мог и бы и на каторгу отправиться, да на многие лета. А ребёнка за такое и судить как-то нелепо. Резонанс! Европейские газетчики, да и не только они, с превеликим удовольствием вцепятся в историю.
– А обида осталась, – мне ажно нехорошо стало от осознания, – да и могут тово-этово… превентивно! Если в такие малые лета успел отметиться, то лучше бы таково придавить в колыбели. Уголовщину будут выискивать, ну или выдумывать.
– Поэтому, – он встал, набулькав себе крохотную стопочку калганной, – ты уезжаешь.
– В Одессу? – сам не ожидал, но в голосе такая надежда зазвенела, што и неловко немножечко стало. Ну да… не успел приехать, а соскучился.
– В Палестину.
– Кх…
– В Палестину, – невозмутимо повторил опекун, постучав мне по спине жёсткой, как доска, ладонью, – в качестве репортёра.
– Шутите?! – я ажно вперёд подался, – До кайзера?!
– Не успеешь, – усмехнулся он моему энтузиазму, – паломническая поездка у него в самом разгаре, так што пока приедешь, Вильгельма уже и не будет. Так… вроде как по следам. Паломничество это всколыхнуло в нашем обществе большой интерес к Палестине, а русских репортёров там меньше, чем пальцев на одной руке. А места там интересные! Собирайся!
– А… э, документы?
– Уже, – усмехнулся Владимир Алексеевич, махнув рукой на кожаную папку, покоящуюся на краю стола, – паспорт, репортёрское удостоверение и прочее.
– Есть… – он ухмыльнулся нетрезво, – связи, знаешь ли.
Я проникся до самых што ни на есть глубин. Хлопотать о заграничном паспорте нужно неделями, а то и месяцами. А в моём случае, с неполной эмансипацией, и тово больше.
И пусть в документах написано, што я еду я с образовательными целями… Пусть! Хоть тушкой, хоть чучелом, а ехать надо! Не обязательно туда, а просто – отсюдова.
– Да! – спохватился он, – Ты о делах паломнических лучше даже и не пиши! Канонично и правильно всё равно не сумеешь, а когда и если споткнёшься, то тебе ныне всякое лыко в строку будет, уяснил?
– Зарисовки этнографические, – подсказал Санька, – и это… приключенистое тоже! Майнридовщина твоя в самую жилу читателям, а тут ещё и это… арабский Восток! Гаремы, верблюды, жиды палестинские. Экзотика!
Спешный сбор, и меньше чем через час мы с опекуном уже на поезде, направляющемся в Петербург. Тревожная ночь в вагоне второго класса, со сном вполглаза, и так же спешно – с вокзала, на грузовой пароход шведской компании, направляющийся с русским лесом в Грецию.
Сев на койке, я зябкими ногами нашарил пушистые меховые тапочки, не сбрасывая с плеч толстое шерстяное одеяло. Зыбкий пол норовил предательски уйти из-под ног, но крохотность каютки не дала ногам разгуляться.
Уткнувшись в холодный запотевший иллюминатор разгорячённым лбом, гляжу на свинцово-серые волны, бьющие в стальные бока парохода. Отдельные брызги долетают до самого иллюминатора, но вообще видно плохо – пусть по часам и день, но низкие нависшие тучи закрыли не только само солнце, но и кажется – заслонили весь белый свет.
Наверное, апокалипсис будет выглядеть как-то похоже – полное отсутствие солнечного света, холод и уныние, вымораживающее из потаённых глубин души всё самое хорошее. Беспросветность.
В маленькой каютке душно и одновременно холодно. Откроешь чуть-чуть иллюминатор, так выстужается моментально, и сразу сырость чуть не брызгами, засыхающая потом в тончайший солевой налёт. Закроешь, и сразу дышать нечем, только сырее стало. Такая себе зябкая, могильная духота, давящая на грудь увесистой чугуниной.
Только и радости унылой, што в двухместной каюте я один, мало желающих путешествовать по предзимней Балтике, да ещё и на грузовом по факту пароходе. Вроде как и жаль иногда, што нет попутчика, но тут как уж повезёт!
Какой-нибудь куряка, смолящий безостановочно одну цигарку за другой, задохнул бы даже тараканов. Да ещё и не факт, был бы не то што даже приятным, а хотя бы и сносным попутчиком. Лучше уж одному, чем с кем попало!
Заняться на судне решительно нечем. На палубе скользко, ветрено, и нешуточно опасно для сухопутново меня. Ограждение невысокое, а лееров ровно столько, сколько нужно для дела, а не для хватания.
Моряки из экипажа хмыкают только презрительно, для них это не шторм, а так – волнение. Экскурсии мне устраивать решительно не торопятся. Экипаж смешанный, шведско-датско-немецкий, и все – через губу.
Распоследняя палубная падла считает себя не где либо кем, а потомком викингов! В крайнем случае – истинным германцем, представителем высшей арийской расы. Неприятно и… какую-нибудь гадость хочется сделать, от всей широкой славянской души.
Только и радости, што качка не берёт! А из всех занятий – только еда три раза в день, да чтение.
Н-да… взял с собой в дорогу две книги Шолом-Алейхема[53], подаренные ещё в Одессе, но так и не читанные пока, да «Стену плача[54]» Менделе Мойхер-Сфорима[55].
Взять-то взял, но оказалось, што две из трёх – на иврите. Буковки всё те же, жидовские, а язык совсем другой. Обчитаешься! И был бы хоть словарик…