— Неужто кошмары? – и даже будто изумление, такая себе подковырочка. Морда перекосилась так, што ну вот один в один – козёл будто, жвачку пережёвывающий. Челюсть узкая в одну сторону, усы сикосем по всей роже.
— Они самые, Альфонс, они самые, -- пропускаю мимо ушей. Он подковыривает, а я вот не подковыриваюсь.
– Было бы из-за чего переживать, – взмах рукой, такой себе небрежный, – я в Алжире этих обезьян не один десяток пристрелил. Бах! И нету! Уши только иногда отрезал, если охота интересной была. Или уши.
Он засмеялся механически, и я понял наконец, што курит он разу не табак. Тьфу ты! Пропащий совсем человек! Вот так вот, ночью встать… или он просто не ложился? Скорее всего. Ну тогда ещё туды-сюды, может и не совсем.
Так-то многие в этой среде нет-нет, да и позволяют себе излишества. Насмотрелся.
На Хитровке таких полно, да и среди знакомых дяди Гиляя, н-да.. Артистическая среда ети её мать! Богема! Не все, сильно далеко не все, но и за грех не считается ни разу.
У аристократии так каждый второй, не считая каждого первого. Не кокаин, там опиум курят, или морфием балуются. Сам, правда, не видел. Не допущен в эмпиреи, так сказать.
– Поверьте мне, Жорж, – с ноткой ностальгии сказал француз, – человек – лучший охотничий трофей! Такой азарт! Выследить эту хитрую тварь – помня, что у неё тоже есть оружие, и главное – человеческий разум!
– Почти человеческий, – поправляется он, – хе-хе! А потом – приклад к щеке, и ты прицеливаешься, унимая сладкую дрожь предвкушения. Выстрел! И двуногая дичь падает наземь.
Жму плечами выразительно, не желая вступать в дискуссию.
– Ничего, – и по плечу меня, да руку там и оставил, – какие твои годы! Научишься! Я в шестнадцать лет совсем ещё щенком был, а потом ничего, натаскали! В борделе-то хоть был?
– Мне тринадцать, – перебиваю его, потому как чуйка пошла, што как начнёт вывалить всякое… пошлое. Вовсе уж.
– Кхе… что? – и морда лица такая неверящая, хорошо видная под красноватым светом восходящего солнца.
– Тринадцать, – повторяю, – с половиной, просто вытянулся сильно после болезни. Чумой отболел, лежал долго.
– Кхе…
Рука наконец-то убирается с плеча, и взгляд такой задумчивый. Главное, молчит.
За завтраком Альфонс подсел к нам, по-приятельски здороваясь с Сент-Пьером. Вон, жопастик даже заревновал. Тьфу ты…
На Хитровке на жопошников насмотрелся, потом тоже… всякое видел. Казалось бы, ну и чорт с ними! Пока не лезут. Ан нет! Одно дело просто знать, и другое – когда вот этак, вблизи, когда не отвернуться.
Поели, и за кофе Альфонс выложил на стол коробку.
– Это вам, Жорж, – сказал он, подвинув её небрежно по скатерти.
Хм… открываю, и вижу револьвер прекрасной работы. Марка незнакома, но подгонка деталей отменная, а ухватистость-то какая! Аккурат под мою руку, тридцать второго калибра.
– Благодарю, – не стал я отказываться.
– С историей оружие, – продолжил Альфонс, – снял с одного… хм, трофея. Удивился изрядно, всё-таки тот совсем дикий был – даже и не козопас, а козоёб, хе-хе-хе! И такое оружие. Откуда, как…
Он выразительно пожал плечами. Сейчас, при дневном свете и отошедший от действия наркотиков, Альфонс уже не кажется бастардом сатира, а просто – некрасивый мужчина, держащийся с большим достоинством.
– Действительно, – невпопад сказал Жан-Жак, задумавшись о чём-то своём.
Позже, в каюте, он подарил мне дерринджер, на што я отдарился ножом, тем самым. Судя по довольному виду Жан-Жака, сделал я всё верно. Простенький дерринджер, да на украшенную серебром наваху из Толедо, оно уже то на то и есть, ежели по деньгам, да ещё История впридачу.
Это мне брезгливо взять в руки ЭТОТ нож, потому как эмоции и сны, а ему – интересное оружие в коллекцию. Самое то для рассказов млеющим феминам.
Вид Святой Земли всколыхнул во мне давно забытые религиозные чувства, и я забормотал молитвы, не отрывая глаз от приближающейся на горизонте полоске земли. В своём поступке я оказался не одинок, религиозные чувства охватили, пожалуй, едва ли не всех пассажиров.
Молился так, да думал о всяком божественном, пока не причалили, да не поставил стопы свою на Землю Святую…
– М-ме-ее! – дурниной заорала коза, сорвавшаяся с верёвки, – М-ме-ее!
Религиозный экстаз пропал, и тут же пришло чувство вины, собственной греховности. Потом стало смешно, и просто – земля, без всякого экстаза.
Холмистая, с редкой растительностью, с выжженной почвой, на которой растут только нечастые деревья, да жёсткая даже на вид трава, годная только козам да верблюдам. Как есть верёвки, хоть сейчас садись, и канат плети.
Но красиво! Пейзажи и правда библейские, будто знакомые с самово детства… Хотя о чём я! Канешно знакомы!
Гефсиманский сад, гора Кармель, Синай… это и многое другое – разом библейские сказки, и история с географией! Каждый камень… не знаю, сколько врак, сколько правды, но интересно – страсть! Я не я буду, а облажу всё, што только можно облазить, а што не вполне льзя, но не очень гонят – тоже!
Остро пожалел об утрате фотоаппарата. Такие снимки! Карточки, канешно, и так купить можно, да открыток полным полно. Но штобы самому… эт совсем другое дело!
Ну, хоть рисовать умею. Не штобы и совсем хорошо, но лучше, чем никак. Или купить?
Я задумчиво подёргал себя за мочку уха, представляя здешние цены, и сопоставляя их с собственным бюджетом. Владимир Алексеич дал мне денег на дорогу, да плюс символические командировочные и выигранные на пароходе франки, но… мало, как есть мало.
Непростая дорога, да недавнее пребывание кайзера, да куча репортёров с любопытствующими. Ого, как высоко должны были подскочить цены! Особенно на всякое репортёрское и жильё.
– Вам есть где остановиться? – ненавязчиво осведомился Альфонс, прерывая мои размышления. Он што, решил меня вроде как под опеку взять?
« – Дойче камараден» – откликнулось подсознание вовсе уж странным, без какого-либо перевода.
– У темплеров[57], – отзываюсь, приглядывая за улыбчивым, дочерна загорелым немолодым арабом, грузящим мои чемоданы на повозку, запряжённую осликом. Араб похож на пересушенную урючину, и поразительно уместен на этой выжженной земле. Такой же выжженный, пыльный, пахнущий травами, оливковым маслом и немного – потом.
– Однако, – не без удивления отозвался один из знакомых пассажиров, ненароком подслушавший беседу, – связи у вас, молодой человек!
Чуть улыбаюсь в ответ – да, связи… Не рассказывать же, што они хоть и есть, но немножечко не такие.
Улыбчивый долговязый Вильгельм, с ещё не сошедшими юношескими прыщами, из немецкой колонии Одессы, у которого я учился играть на аккордеоне – из меннонитов. Не друг, но приятель, а его отец каким-то боком партнёр дяди Фимы.
У меннонитов – родственные и религиозные связи с темплерами, а у дяди Фимы партнёрские с меннонитами, и вполне ожидаемо – с местными, палестинскими жидами. Несколько телеграмм прямо с вокзала, и – ждут.
– У кого останавливаетесь? – похоже, Альфонс решил взять надо мной што-то навроде шефства. Называю адрес, и тот кивает – дескать, запомнил.
Смущённо кашлянул тот самый, ненароком подслушавший, и я, повернувшись, развожу руками. Понимающий, но несколько резковатый кивок головой… с жильём здесь большие проблемы, да…
– Кармель Штрассе, – говорю арабу, и тот, всё такой же улыбающийся, похлопывает ослика по боку. Дёрнув боком, тот вывалил на дорогу содержимое кишечника, и затопал по пыльной дороге, мелко семеня аккуратными копытцами.
Напевая што, араб двинулся вперёд, ведя ослика в поводу, глядя вокруг незамутнёнными глазами человека, не задумывающегося о хлебе насущном. Вертя головой по сторонам и пытаясь запечатлеть глазами каждый дюйм, я двинулся за ним.
И совершенно детские эмоции навалились на меня. Будто мне годика три, и пролетевшая бабочка – чудо, каждый камешек под ногами – сокровище. Нагибаясь украдкой, я трогал травинки и приседал, разглядывая переползающую дорогу гусеницу. И камешки… не удержавшись, подобрал-таки с дороги круглый окатыш, попавшийся мне под ноги. На память.
Тридцать девятая глава
«Самодисциплина, которая включает в себя удаление от карт, танцев и театра, умеренность в еде, питье и одежде»
Никогда не думал, што это так… душно. Пиетизм[58] у темплеров не возведён в абсолют, как ранее, вплоть до удаления от мирских развлечений вообще, а также клятв, войн и судебных разбирательств. Говорят, ныне их учение более рационально-гуманистическое, но даже и представить не смог, а каково же было раньше?!
Заповеди основателя[59], положенные на фундамент лютеранства, привычны тем, кто с детства вырос в этой несомненно благочестивой, но несколько затхлой атмосфере. Будто комната с навсегда заколоченными окнами, полная запахов тлена и нафталина, в которой вместо проветривания хозяева жгут благовония. И улыбки снисходительные на предложение открыть форточку, впустив свежий воздух.
Давит! Вот ей-ей, могильной плитой на грудь тяжесть каменная, стылая.
Как гостя приняли, ничево плохого сказать не хочу. Да и в чужой монастырь со своим уставом… всё верно, всё так.
Но и жить по чужому уставу — до рвоты, до полного неприятия! Бог присутствует в их жизни постоянно, и кажется иногда педелем гимназическим. Не бегать! Не шалить! Не…
… и запись в журнал.
Я — гость. Отдельная чистенькая комната, обставленная с очень по-немецки. Накрахмаленное до острых складочек постельное бельё, занавесочки, фикусы, ковры, салфеточки с вышитыми мудрыми изречениями.
Стерильность абсолютная, не в каждой операционной такая, уж я-то знаю!
И деликатность. Немецкая, то бишь таранная, когда хозяева закрывают глаза, но так закрывают, што чуть не с грохотом лязгающей по брусчатке гаубицы. Или замечание — вежливое, как они это понимают.