Отрочество. Юность — страница 11 из 47

[44] и т. п. названиями, которые оскорбляли моё самолюбие.

Карл Иваныч ставил нас на колени лицом в угол, и наказание состояло в физической боли, происходившей от такого положения; St.-Jérôme, выпрямляя грудь и делая величественный жест рукою, трагическим голосом кричал: «A genoux, mauvais sujet!», приказывал становиться на колени лицом к себе и просить прощения. Наказание состояло в унижении.

Меня не наказывали, и никто даже не напоминал мне о том, что со мной случилось; но я не мог забыть всего, что испытал: отчаяния, стыда, страха и ненависти в эти два дня. Несмотря на то, что с того времени St.-Jérôme, как казалось, махнул на меня рукою, почти не занимался мною, я не мог привыкнуть смотреть на него равнодушно. Всякий раз, когда случайно встречались наши глаза, мне казалось, что во взгляде моём выражается слишком явная неприязнь, и я спешил принять выражение равнодушия, но тогда мне казалось, что он понимает моё притворство, я краснел и вовсе отворачивался.

Одним словом, мне невыразимо тяжело было иметь с ним какие бы то ни было отношения.


Глава XVIIIДе́вичья

Я чувствовал себя всё более и более одиноким, и главными моими удовольствиями были уединённые размышления и наблюдения. О предмете моих размышлений расскажу в следующей главе; театром же моих наблюдений преимущественно была девичья, в которой происходил весьма для меня занимательный и трогательный роман. Героиней этого романа, само собой разумеется, была Маша. Она была влюблена в Василья, знавшего её ещё тогда, когда она жила на воле, и обещавшего ещё тогда на ней жениться. Судьба, разлучившая их пять лет тому назад, снова соединила их в бабушкином доме, но положила преграду их взаимной любви в лице Николая (родного дяди Маши), не хотевшего и слышать о замужестве своей племянницы с Васильем, которого он называл человеком несообразным и необузданным.

Преграда эта сделала то, что прежде довольно хладнокровный и небрежный в обращении Василий вдруг влюбился в Машу, влюбился так, как только способен на такое чувство дворовый человек из портных, в розовой рубашке и с напомаженными волосами.

Несмотря на то, что проявления его любви были весьма странны и несообразны (например, встречая Машу, он всегда старался причинить ей боль, или щипал её, или бил ладонью, или сжимал её с такой силой, что она едва могла переводить дыхание), но самая любовь его была искренна, что доказывается уже тем, что с той поры, как Николай решительно отказал ему в руке своей племянницы, Василий запил с горя, стал шляться по кабакам, буянить – одним словом, вести себя так дурно, что не раз подвергался постыдному наказанию на съезжей[45]. Но поступки эти и их последствия, казалось, были заслугою в глазах Маши и увеличивали ещё её любовь к нему. Когда Василий содержался в части, Маша по целым дням, не осушая глаз, плакала, жаловалась на свою горькую судьбу Гаше (принимавшей живое участие в делах несчастных любовников) и, презирая брань и побои своего дяди, потихоньку бегала в полицию навещать и утешать своего друга.

Не гнушайтесь, читатель, обществом, в которое я ввожу вас. Ежели в душе вашей не ослабли струны любви и участия, то и в девичьей найдутся звуки, на которые они отзовутся. Угодно ли вам, или не угодно будет следовать за мною, я отправляюсь на площадку лестницы, с которой мне видно всё, что происходит в девичьей. Вот лежанка, на которой стоят утюг, картонная кукла с разбитым носом, лоханка, рукомойник; вот окно, на котором в беспорядке валяются кусочек чёрного воска, моток шёлку, откушенный зелёный огурец и конфетная коробочка, вот и большой красный стол, на котором, на начатом шитье, лежит кирпич, обшитый ситцем, и за которым сидит она в моём любимом розовом холстинковом платье и голубой косынке, особенно привлекающей моё внимание. Она шьёт, изредка останавливаясь, чтобы почесать иголкой голову или поправить свечку, а я смотрю и думаю: «Отчего она не родилась барыней, с этими светлыми голубыми глазами, огромной русой косой и высокой грудью? Как бы ей пристало сидеть в гостиной, в чепчике с розовыми лентами и в малиновом шёлковом капоте, не в таком, какой у Мими, а какой я видел на Тверском бульваре. Она бы шила в пяльцах, а я бы в зеркало смотрел на неё и что бы ни захотела, я всё бы для неё делал; подавал бы ей салоп, кушанье, сам бы подавал…»

И что за пьяное лицо и отвратительная фигура у этого Василья в узком сюртуке, надетом сверх грязной розовой рубашки навыпуск! В каждом его телодвижении, в каждом изгибе его спины, мне кажется, что я вижу несомненные признаки отвратительного наказания, постигнувшего его…

– Что, Вася? опять, – сказала Маша, втыкая иголку в подушку и не поднимая головы навстречу входившему Василью.

– А что ж? разве от него добро будет, – отвечал Василий, – хоть бы решил одним чем-нибудь; а то пропадаю так ни за что, и всё через него.

– Чай будете пить? – сказала Надёжа, другая горничная.

– Благодарю покорно. И ведь за что ненавидит, вор этот, дядя-то твой, за что? за то, что платье себе настоящее имею, за форц за мой, за походку мою. Одно слово. Эхма! – заключил Василий, махнув рукой.

– Надо покорным быть, – сказала Маша, скусывая нитку, – а вы так всё…

– Мочи моей не стало, вот что!

В это время в комнате бабушки послышался стук дверью и ворчливый голос Гаши, приближавшейся по лестнице.

– Поди тут угоди, когда сама не знает, чего хочет… проклятая жисть, каторжная! Хоть бы одно что, прости, господи, моё согрешение, – бормотала она, размахивая руками.

– Моё почтение Агафье Михайловне, – сказал Василий, приподнимаясь ей навстречу.

– Ну вас тут! Не до твоего почтения, – отвечала она грозно, глядя на него, – и зачем ходишь сюда? разве место к девкам мужчине ходить…

– Хотел об вашем здоровье узнать, – робко сказал Василий.

– Издохну скоро, вот какое моё здоровье, – ещё с большим гневом, во весь рот прокричала Агафья Михайловна.

Василий засмеялся.

– Тут смеяться нечего, а коли говорю, что убирайся, так марш! Вишь, поганец, тоже жениться хочет, подлец! Ну, марш, отправляйся!

И Агафья Михайловна, топая ногами, прошла в свою комнату, так сильно стукнув дверью, что стёкла задрожали в окнах.

За перегородкой долго ещё слышалось, как, продолжая бранить всё и всех и проклиная своё житьё, она швыряла свои вещи и драла за уши свою любимую кошку; наконец дверь приотворилась, и в неё вылетела брошенная за хвост, жалобно мяукавшая кошка.

– Видно, в другой раз прийти чайку напиться, – сказал Василий шёпотом. – До приятного свидания.

– Ничего, – сказала, подмигивая, Надёжа, – я вот пойду самовар посмотрю.

– Да и сделаю ж я один конец, – продолжал Василий, ближе подсаживаясь к Маше, как только Надёжа вышла из комнаты, – либо пойду прямо к графине, скажу: «так и так», либо уж… брошу всё, убегу на край света, ей-богу.

– А я как останусь…

– Одну тебя жалею, а то бы уж даа…вно моя головушка на воле была, ей-богу, ей-богу.

– Что это ты, Вася, мне свои рубашки не принесёшь постирать, – сказала Маша после минутного молчания, – а то, вишь, какая чёрная, – прибавила она, взяв его за ворот рубашки.

В это время внизу послышался колокольчик бабушки, и Гаша вышла из своей комнаты.

– Ну чего, подлый человек, от неё добиваешься? – сказала она, толкая в дверь Василья, который торопливо встал, увидав её. – Довёл девку до евтого, да ещё пристаёшь, видно, весело тебе, оголтелый, на её слёзы смотреть. Вон пошёл. Чтобы духу твоего не было. И чего хорошего в нём нашла? – продолжала она, обращаясь к Маше. – Мало тебя колотил нынче дядя за него? Нет, всё своё: ни за кого не пойду, как за Василья Грускова. Дура!

– Да и не пойду ни за кого, не люблю никого, хоть убей меня до смерти за него, – проговорила Маша, вдруг разливаясь слезами.

Долго я смотрел на Машу, которая, лёжа на сундуке, утирала слёзы своей косынкой, и, всячески стараясь изменять свой взгляд на Василья, я хотел найти ту точку зрения, с которой он мог казаться ей столь привлекательным. Но, несмотря на то, что я искренно сочувствовал её печали, я никак не мог постигнуть, каким образом такое очаровательное создание, каким казалась Маша в моих глазах, могло любить Василья.

«Когда я буду большой, – рассуждал я сам с собой, вернувшись к себе на верх, – Петровское достанется мне, и Василий и Маша будут мои крепостные. Я буду сидеть в кабинете и курить трубку, Маша с утюгом пройдёт в кухню. Я скажу: «Позовите ко мне Машу». Она придёт, и никого не будет в комнате… Вдруг войдёт Василий, и когда увидит Машу, скажет: «Пропала моя головушка!» – и Маша тоже заплачет; а я скажу: «Василий! я знаю, что ты любишь её, и она тебя любит, на́ вот тебе тысячу рублей, женись на ней, и дай бог тебе счастья», – а сам уйду в диванную. Между бесчисленным количеством мыслей и мечтаний, без всякого следа проходящих в уме и воображении, есть такие, которые оставляют в них глубокую чувствительную борозду; так что часто, не помня уже сущности мысли, помнишь, что было что-то хорошее в голове, чувствуешь след мысли и стараешься снова воспроизвести её. Такого рода глубокий след оставила в моей душе мысль о пожертвовании своего чувства в пользу счастья Маши, которое она могла найти только в супружестве с Васильем.


Глава XIXОтрочество

Едва ли мне поверят, какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, – так они были несообразны с моим возрастом и положением. Но, по моему мнению, несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины.

В продолжение года, во время которого я вёл уединённую, сосредоточенную в самом себе, моральную жизнь, все отвлечённые вопросы о назначении человека, о будущей жизни, о бессмертии души уже представились мне; и детский слабый ум мой со всем жаром неопытности старался уяснить те вопросы, предложение которых составляет высшую ступень, до которой может достигать ум человека, но разрешение которых не дано ему.