— Значит, не ограбить хотели, — тихо сказал Прохор. — Из-за чего ж тогда убили немца?
— А немец-то — из свейских краев, — подняв глаза, заметил Митрий. Что-то больно знакомым показался ему утопленник. Белобрысый… Юхан-приказчик? Жаль, лица не разберешь. — Эвон, пуговицы-то на кафтане посеребренные — так в Швеции носят.
— Тихо! — вдруг шепотом скомандовал Прохор. — И пригнитесь все. Да пригнитесь, кому говорю, — эвон, лодка!
— И что — лодка? — начал было Митька, но, разглядев плывущих в лодке людей, прикусил язык, послушно укрывшись за камышами. Больно уж угрюмыми выглядели гребцы, про таких свеи говорили — «висельники».
— Ну и хари, — всматриваясь в лодочников, прошептал Прошка. — Ну их, пущай проплывут. Скажут еще — мы этого свея убили.
— Так он же давно в воде!
— Угу… Ограбили, убили, утопили, а сейчас в другое место решили мертвяка перепрятать. Судейские-то старцы так и порешат! Хотите разбирательства?
Разбирательства никому не хотелось.
— Тогда и сидите молча, — сурово подытожил молотобоец, глядя, как лодка с подозрительными гребцами споро поднимается вверх по течению реки.
— А я, кажется, знаю этих парней! — неожиданно произнес Митрий. — Ну, не то чтобы знаком, а видал, запомнил. Особенно вон того, чернобородого, со шрамом. Это ныряльщики, ну, те, что утопленные сокровища ищут из монастырской казны. Правильно мы спрятались, они чужих не любят. Интересно, и чего их вверх по реке понесло? Казна-то внизу где-то.
— Может, схрон у них там тайный? — предположил Иван.
Прохор согласно кивнул:
— Все может быть. А не наведаться ли нам туда как-нибудь?
— Вот-вот, — поджал губы помощник дьяка. — Только чужих сокровищ нам и не хватало для полного счастья… А вообще-то да, — он вдруг тяжко вздохнул. — Серебришко-то наше кончается.
— Вот и я о том же! — воодушевился молотобоец. — Надо бы за этими ныряльщиками проследить. В случае чего, позовем монастырских — это ж их казна-то!
— Интересное предложение… — Иван отошел от трупа. — И главное — своевременное! Да не смейся ты, Митрий, вовсе и не шучу я. Денег-то у нас в обрез. Боюсь, и до Москвы не хватит.
— До Москвы? — Митрий и Прохор переглянулись. Митька внимательно посмотрел прямо в глаза Ивану: — Так ты, что же, и в Москву нас возьмешь?
— А вы как думали? Нешто здесь брошу — на правеж, на расправу. Тебя, Митька, стретиловские точно со свету сживут. Ну а о Прохоре и говорить нечего — такого врага, как Платон Узкоглазов, никому и нарочно не пожелаешь — силен, богат, влиятелен.
— Да уж… — Прошка поник головою.
— Ну-ну, не кручиньтесь, парни! Вы ведь теперь служилые люди. Не мне, государству Российскому служите, Руси-матушке! А что от того у нас пока одни убытки, так то дело временное. Погодите, придет еще и наш час — распутаем хлебное дело, не дадим зерно за рубеж вывести, явимся на Москве в приказ с доказательствами вин изрядных — вот тогда и будем награждены преизрядно! Меня в жильцы, а то в дворяне московские пожалуют, ну а вас — в городовые чины. Может, даже сам царь-государь Борис Федорович златыми ефимками нас наградит! Эх… — Иванко вдруг отбросил весь пафос и сказал уж совсем просто: — А в общем-то, и не в наградах дело. Разве ж есть еще для русского человека другая награда, как Руси-матушке верою-правдою послужить?!
— Твои слова, Иван, да Богу в уши! — сжав кулаки, сурово сказал Прохор. — За Русь-матушку, за православную веру любого ворога на части порву!
Митька кивнул и, сглотнув подкативший к горлу комок, тихонько спросил:
— Нешто и мы с Пронькой из бедняков-быдла выберемся? Нешто чин какой выслужим?! Не верится даже… Постой-ка! — Он вдруг напрягся. — Мы-то уж как-нибудь, а что ж с Василиской будет?
— Покуда здесь поживет, при обители Введенской, — мягко улыбнулся Иван. — Отец Паисий игуменье Введенской Дарье — друг, попробуй-ка кто Василиску обидь, с такими-то покровителями! Да и врагов у нее, таких, как у вас, нету. Проживет тихонько, а там и замуж выдадим.
При слове «замуж» Прохор почему-то вдруг покраснел, отвернулся, и это его поведение отнюдь не укрылось от внимательных глаз друзей. Иванко лишь усмехнулся про себя, а Митька те слова, кои вот прямо сейчас сказать хотел, придержал. Потом уж высказал, когда возвращались лугом обратно к посаду и Прошка, простившись, свернул к обители.
— Слышь, друже, — взяв Ивана за рукав, тихонько произнес отрок. — Василиска на тебя в обиде. Навещал ее, спрашивала — почто ж не заходишь? Аль позабыл?
— Да не позабыл… — Иванко закусил губу. Как же, позабудешь ту косу темную, тонкий стан, кожу шелковую и глаза, словно море-океан, синие.
Вспомнил, покраснел и признался:
— Сегодня же навещу!
Василиска вчера гадала. На Аграфену-купальницу отпросилась у матушки-настоятельницы, насобирала по лугам двенадцать трав — васильков, порею, чертополоха с папоротником — уж эти-то две травины для гадания обязательны. Ночесь положила травицы под подушку, загадала на суженого — он и приснился, не обмануло поверье. Будто бы зима на улице, снег лежит белый-белый, а на посаде, у соборной церкви, — свадебный пояс. Возки бубенцами украшены, цветные ленты лошадям в гривы вплетены. И будто бы выходит из возка она, Василиска, в подвенечном наряде. А колокола так и благовестят, благостно, напевно, звонко, и от возка к церкви — ровно бы ковер из луговых цветов — васильков, колокольчиков, купальниц. А по ковру тому, протянув руки, идет навстречу Василиске суженый в атласном кафтане с золотой канителью. Воротник стоячий на плечах — козырь — шапка бобровая, а лица-то не видно! Обнялись, поцеловались — ан по-прежнему лицо как будто в тумане. И захочешь, да не разберешь кто. Колокола звонче забили, вокруг какие-то незнакомые люди, все нарядно одетые, с подарками, в церкви — батюшка в золоченой ризе. Остановилась Василиска, на икону Богоматери глянула, скосила глаза — а вот он, жених-то, и показался! Иванко Леонтьев, тот самый, по которому Василиска давно уже сохла, чувства свои в душе глубоко затая. С первого взгляда понравился ей этот красивый юноша, светловолосый, с карими блестящими глазами. Скромен, улыбчив, а как посмотрит… Так и захолонуло, запропало девичье сердце. И сама не поняла, как так случилось? Был раньше один воздыхатель, Прошка, ну да того Василиска братом считала. А вот Иванко — совсем другое дело. И ведь не зайдет, не проведает. Митька говорит — занят очень. Занят… От того же Митрия знала девушка — это благодаря Иванке пристроилась она в паломнический дом при обители Введенской. Сама матушка игуменья Дарья ласково с ней разговаривала, однако в послушницы не звала, лишь к молитве кроткой призывала. Умна была Дарья, мирскую жизнь понимала куда как лучше многих. Вот и Василиску привечала, хоть та и никто для обители — так, паломница, гостья. На игуменью глядя, и другие монашенки синеглазой паломнице благоволили, молитвам новым учили, псалмам и иногда — от матушки-настоятельницы в тайности — вспоминали прежнюю мирскую жизнь. Хохотали даже, хоть и грех это. Однако гаданье свое Василиска и им не доверила, сама по себе трав на лугу насобирала… Вот и приснился суженый. Митька с утра забежал, попросила его напомнить приказчику, дескать, навестить обещал, а глаз не кажет! Инда, усовестится, придет. Хоть одним глазком взглянуть, поговорить, посидеть рядом, руки невзначай коснуться. А между тем дело к Иване Купале шло — празднеству особенному, греховному даже. Хотя, по народным поверьям, грех не в грех на Купалу считался, чем многие девки и парни пользовались, Василиска-то раньше ночью в росе не купалась, да и в реке поутру — только вместе с другими девками, мала была, да и суженого не было… А что, если Иванку на Купалу позвать? На тот дальний луг, за рекою, где самые игрища? Подумала так Василиска, а лицо будто ожгло крапивой — до чего стыдно стало! Бросилась пред иконами на колени, знамение крестное сотворив…
Молилась… Вдруг почувствовала — стоит позади кто-то. Обернулась — и покраснела еще больше. Господи, Боже ж ты мой!
— Здравствуй, девица, — улыбнулся Иван. — Все ли подобру-поздорову?
— Благодарствую, — Василиска чуть поклонилась, зарделась вся. — Все хорошо, твоими молитвами.
Иванко усмехнулся:
— Отчего ж только моими? Нешто некому боле за тебя молиться?
Ничего не ответив, девушка уселась на лавку, жестом пригласив гостя присаживаться рядом. Так они и сидели в небольшой горнице, даже скорее келье — друг против друга, потупив очи.
А сквозь небольшое оконце с улицы доносились песни и хохот — народ деятельно готовился к ночи Ивана Купалы.
— Хорошо им, — прислушавшись, Василиска вздохнула. — Весело.
Ивану подумалось вдруг — до чего же здесь скучно этой веселой красивой девчонке! Ей бы хороводы водить, венки вить с подружками, а она вынуждена в тесной келье скрываться, и еще хорошо, что так обошлося. А келья-то, будто тюрьма, темная, оконце узенькое, лампадка под иконами еле теплится. Сидел, сидел Иванко, незнамо, что и сказать, а потом возьми да и брякни:
— А давай на праздник сходим?
Василиска встрепенулась, старательно пригасив промелькнувшую в глазах радость:
— Так ведь грех то!
— Так, чай, не большой — отмолим!
Юноша улыбнулся, взял в свою руку девичью ладонь — Василиска аж затрепетала, — зауговаривал:
— Ну правда, пойдем! Хоть одним глазком на веселье взглянем. А здесь скажем, будто родичи к тебе с дальнего погоста приехали, повидать. Вот, мол, к ним на постоялый двор и ушла.
Девушка опасливо вздохнула:
— Ой, Иване, страшно!
Иван уж дальше — с места в карьер:
— Страшно? А хочется? Ну скажи, ведь хочется хоть одним глазком…
— Искуситель ты, Иване, — Василиска расхохоталась. — Прямо райский змей!
— Змей? Ну уж, скажешь тоже… Ну пойдем, а?
И ведь уговорил бедную девушку, куда деваться? Сделали, как уговаривались, — Василиска сказала служкам, что нынче ночует с родичами, так, для порядку больше сказала, кто где паломниц неволил, чай, не послушницы, не монашки!