Отыскав у паперти Василиску, Митрий без слов схватил ее за руку и потащил за собой.
— Куда мы?
— Недалеко. Есть тут один постоялый двор. Там и перекусим.
— Так ты договорился с кем-нибудь?
— Подожди, потом.
— То есть, как это — потом?
Не отвечая, отрок свернул на утопавшую в ивняке и ольховых зарослях Береговую улицу и так же молча вошел в широкие ворота одного из многочисленных постоялых дворов.
— Что угодно? — Митрий и Василиска едва вошли в гостевую горницу, как к ним тут же с порога подскочил служка — рыжий разбитной парень.
— Угодно видеть некоего господина Якоба, — негромко пояснил отрок. — Приказчика, недавно прибывшего из Стокгольма.
Название шведской столицы отрок выговорил правильно, на шведский манер.
— Да, есть такой, — служка кивнул. — Идем, провожу. Тебя и твою деву. Скажу честно, — он доверительно понизил голос, — на Москве бы очень косо смотрели, если б дева пошла — даже и с кем-то — на постоялый двор, да еще к мужчине, да еще к иноземцу! Ужас!
Митрий усмехнулся:
— Так у нас, чай, не Москва.
— И слава Богу! — Приказчик вполне серьезно перекрестился на образ, висевший в дальнем углу длинной гостевой залы. — Я сам год как из Москвы.
— Ах, вон что… — сочувственно кивнул отрок. — Как там?
— Голодно… — рыжий вздохнул. — Ну да ничего, столица еще и не то терпела! Выдюжит и на этот раз.
— Дай-то Бог.
При других обстоятельствах Митрий, конечно же, поболтал бы со служкой, просто так, из чистого любопытства, и про Москву бы побольше выспросил, и про Кремль, и про царя Бориса Федоровича. Поболтал бы, да вот только сейчас был не тот случай — следовало спешить.
— Пришли. — Поднявшись по узкой лестнице на второй этаж, служка постучал в горницу. — Господин Якоб! Эй, господине…
Дверь тут же отворилась, явив за собой длинное, вытянутое лицо шведского приказчика, обрамленное светлыми волнистыми волосами. Нос был породистый, орлиный, больше бы подошедший какому-нибудь дворянину-авантюристу, благородному разбойнику или пирату, но уж никак не мирному помощнику негоцианта.
— Вы кто такие? — Приказчик очень хорошо говорил по-русски, лишь изредка смягчая согласные звуки.
— Добрый день, гере Якоб, — склонив голову, по-шведски (научил-таки Карла Иваныч) поздоровался Митрий. — Я по поводу некоей вещи, оставленной…
— А, ты Дмитрий?! — обрадовался приказчик. — Прошу в комнату… И вашу спутницу — тоже.
Тщательно прикрыв за собой дверь, гере Якоб уселся за стол и, вытащив из-за пазухи какой-то свиток, принялся внимательно разглядывать гостя.
— Итак, господин Дмитрий, — заглядывая в свиток, промолвил он. — Лет четырнадцати, роста среднего, худощавого телосложения, кожа чуть смуглая, лицо овальное, чистое, волосы темно-русые, немного вьющиеся, нос прямой, глаза большие, серые… На левой руке — родинка у большого пальца… Ага, вижу, вот она. Ну, тогда, пожалуй, все. Что ж, в качестве части наследства господин Нильсен завещал вам одну из своих книг… Да-да, в качестве части наследства. Что вы так смотрите? Гере Карл Йоганн Нильсен, к сожалению, не так давно умер, оставив меня своим душеприказчиком.
— Умер? — с удивлением воскликнул Митрий. — Карла Иваныч умер? Жаль… Он был хороший, очень хороший человек. Хороший и добрый.
— Вот эта вещь. — Приказчик положил на стол книгу.
— Франсуа Рабле, — шепотом прочитал отрок. — «Героические деяния и речения доброго Пантагрюэля».
Глава 3Прохор
Юноши, наравне с подростками, сходятся обычно по праздничным дням… и вступают в рукопашный бой, начинают они борьбу кулаками, а вскоре без разбору и с великой яростью бьют ногами…
Нет, не оказалось на торгу подходящего уклада, даже криц — и тех не было. Пронька-молотобоец все глаза проглядел, да так ничего и не высмотрел. Может, поздновато пришел? Колокола на Преображенской церкви уж к обедне звонили. Да, верно, что поздно. Ух и ругаться будет хозяин, Платон Акимыч, и рука у него тяжелая — здоров, чертов сын!
Платон Акимыч из всем известной семьи, Узкоглазовых, что издавна на тихвинской земле кузнечным делом промышляла. Узкоглазовых всякий знает, хоть и не такие они богачи, как, к примеру, Чаплины, которые с десяток кузниц держат. У Платон Акимыча поменьше — три, но и то дело! Сам-то Пронька гол как сокол, отца-матери не помнил, знал только, что приходились они Узкоглазовым дальними-предальними родичами-приживалами. В общем, седьмая вода на киселе.
Так бы и мыкался Проша в прислужниках, коли б не уродился таким здоровым. Прямо богатырь — Илья Муромец. В четырнадцать лет уже запросто подковы гнул, в пятнадцать — знатным кулачным бойцом стал, за большой посад против введенских бился, силушку накопил немереную, да и вид имел осанистый, представительный — кряжистый, мускулы буграми, в плечах — сажень косая, так его и прозвали на посаде — Пронька Сажень. Лицо у Проши круглое, добродушное — по натуре своей был он парнем незлым, — кудри рыжеватые из-под шапки вьются, бородка кудрявится, усики, — по виду и не скажешь, что едва шестнадцать исполнилось, куда как старше выглядит вьюнош.
Силен Пронька да покладист, а уж хозяина своего, Платона Акимыча, боится пуще черта, еще бы — всем ему обязан, не черту, Платон Акимычу Узкоглазову. Как стал в силу входить, определил его хозяин на дальнюю кузницу, что у самой реки, в молотобойцы к сродственнику своему, расковочному кузнецу дядьке Устину. Строг был Устин, и учеников, и подмастерьев, и молотобойца держал так же — в строгости, чуть что не так, охаживал вожжами без всякой жалости. Однако и учил на совесть всему, что сам знал.
Не так силен был дядько, как ловок да жилист, а молот в руках его будто пел, да все на разные голоса, смотря по заказу: на подковах — тихонько, динь-динь, на лемехах — наоборот, басовито, словно соборный колокол, на петлях воротных — не тихо, но и не громко, средненько этак, ну а ежели наконечники рогатин приходилось ковать — нечасто, на то оружейные кузнецы были, — то уж тут звук был совсем другим, въедливо-громким, визгливым, таким, что хоть затыкай уши. Прошка в кузне был на особливом положении — не только кувалдой махал, но и — время от времени — посылал его самолично Платон Акимыч к криничным да укладным кузнецам за крицами и укладом. Коли нет уклада, так брали крицы — укладная кузня, где крицы, из болотной руды «выдутые», в хорошие железа (уклад) перековывали, у Узкоглазова имелась, а уж из уклада расковочные кузнецы ковали разные нужные в любом хозяйстве вещи: топоры, лемеха, гвозди… Вот за такими крицами или укладом и посылал Проньку хозяин, как сейчас вот послал… И что же теперь Пронька ему скажет? Нет, мол, ни укладу, ни криц? А Платон Акимыч его за это кулачищем промеж глаз, да так, что только искры посыплются! И между прочим, правильно. Раньше надо было выходить, раньше. Так ведь Проша и вышел раньше… вернее, почти что вышел. Выбрался из курной избенки, где с другими подмастерьями жил, тут-то хозяин, на задний двор за приглядом зайдя, его и приметил: подь, говорит, сюда, Прохор, на вот тебе две деньги, беги на торжище, там шомушские мужики крицы должны привезти. Купи, выбери, какие получше. Да-а… Легко сказать — выбери. Шомушские-то сначала на Большую Романицкую к Чаплиным завернут, а уж потом только — с тем, что останется, — к торгу. Ну и чего? Хозяйским поручением Пронька, конечно, горд был, да не успел и за ворота выйти, как пришлось телегу из грязи вытаскивать. Дедко Федот, возница узкоглазовский, так к парню и кинулся, едва завидел — помоги, мол, Пронюшка! Пронюшка и помог, а куда бы делся? Пока возился да потом от грязи одежонку отчищал — вот и пролетело времечко. На торжище к соборной церкви пришел, а шомушских уж давно и след простыл. Станут они его дожидаться, как же! Однако уходить с площади Пронька не торопился. Шомушских нет, так вдруг да сарожские приедут, в Сароже-деревеньке на болотцах тоже руды знатные. Сторговать да бежать на усадьбу за подводой. Дедко Федот, поди, опять в грязюке застрянет… хотя нет, уж поди засыпали лужицу.
Бродя меж торговых рядов, Пронька распахнул сермягу — всего-то конец апреля, а солнце, гляди ж ты, печет почти что по-летнему. Так вот и в прошлолетось было — а затем вдруг морозы грянули. Вот и неурожай, вот и глад, и мор, на Москве, говорят, людей едят — дожили, прости Господи! Да и здесь, в северных волостях, тоже хлеба не было… Впрочем, конечно, был, да дорог — не всякому своеземцу под силу, не говоря уже о простых мужиках. Рыбой перебивались, дичиной — а уж так хотелось духмяную краюху хлебушка! Да не было. Хотя, благодарствие Господу, в озерах да реках рыбы было полно, а в лесах — дичи. Частенько и кузнечные закидывали сети, тут было главное — не ловить у монастырских тоней, да и так, монахам-тонникам — рыбных обительских ловен блюстителям — на глаза не попасться, иначе потом греха не оберешься — хороший штраф выпишет судебный старец, а то как бы и не батогов.
Походил по торжищу Пронька, так нужного товару и не нашел, пригорюнился. Уселся под березкой у паперти, задумался. Легкий ветерок гнал белые облака по голубому небу, облака отражались в темной воде реки не успевшими растаять льдинами, пахло старым сеном, навозом и молодой листвой. Вокруг соборной церкви зеленела трава, весело желтели мохнатые цветки мать-и-мачехи, а рядом, под забором, напоминая о морозной зиме, еще чернели съежившиеся от весеннего солнца сугробы. Хороший березозол-апрель выдался, теплый, сухой, такой бы и май-травень — ужо успели бы с севом… если было у кого чего сеять. Ну, хоть травы нарастет на сено — и то хорошо.
Прошка вдруг почувствовал голод и, поглядев на обжорные рядки, сглотнул набежавшую слюну. Торговали, конечно, не как в былые времена — калачами, пирогами, блинами, — нет, нынче все больше жареной да печеной рыбкой, вяленым мяском, сушеными грибами, ягодной — с прошлогодней клюквы — бражкою, но все равно поесть было что. Прохор иногда задумывался: как же это так получается, что по всей святой Руси страшный голод, такой, что люди кору на деревьях едят и сами на себя охотятся? Ну, неурожай, оно понятно — ни полбы, ни гречихи, ни хлебушка. Но что, в реках да озерках рыбы меньше стало? Или зверь лесной да птицы все перемерли? Ну, нет хлеба, так ведь не единым хлебом сыт человек — можно и грибами, и ягодами, и рыбой с дичиной подкрепиться. С чего ж тогда такой голод? Вопрос этот Пронька даже дружку своему, Митьке Умнику, известному грамотею, задал.