— Ты чего?
— Нет, так — мыслям.
— Каким мыслям?
— Я раньше думал, что любить можно только на юге, где есть подходящая обстановка: цветы, тепло, деревья, а зимой легкий морозец градусов не ниже двадцати. Мне казалось, что ледяная пурга, мороз и вечная темнота полярной ночи тушат любовь, как вода свечу. Короче, я думал, что любовь имеет тонкую анатомию и нуждается в хорошей декорации, как посредственная актерская игра. А любовь груба, у нее железные мускулы. Смотри, пар от моего дыхания падает вниз, так быстро в нем срастаются льдинки. А этот паренек целуется с таким усердием, что его губы могут примерзнуть к ее губам.
— Нет, ты совсем глупый! Ты замечаешь странности в других и радуешься им, как ребенок. Разве ты не помнишь, как мы первый раз поцеловались?
— Помню. Это была адская погода. Мороз пятьдесят два градуса и ветер пять метров в секунду. Достаточно было две минуты постоять на ветру — и кожа становилась белой. Какое там адская! Самый отпетый грешник не сумел бы целую вечность выдерживать такую погоду. Ты оттолкнула меня, рассердилась, потом обняла.
— Ты был, словно пьяный. Ты сорвал с меня шарф, я выставила лицо на ветер и сама этого не заметила, пока ты не спохватился. И ты целовал меня крепче, чем этот паренек свою девочку. Разве ты тогда боялся, что твои губы примерзнут к моим губам?
— Нет, нисколько. Твои губы были так теплы, что мне казалось, будто это все происходит в Крыму, под тополями или кипарисами. Или на лучшей в мире реке Фонтанке. Я весь горел. Разве такие порывы можно охладить каким-то жалким морозом в пятьдесят два градуса с ветром в пять метров в секунду?
— Да. И ты стал лицом к ветру, чтоб он не обжигал меня, и на твоих щеках от нашего дыхания сел густой иней. Я тоже все заметила.
— А ты прижалась голой щекой к моей щеке. А потом ты сняла рукавицы и обняла мою шею обнаженной рукой, отчего пальцы твои тут же свело.
— Они у меня весь вечер болели. Ах, боже мой, Андрей, какие мы глупости говорим, когда нам нужно рассуждать о серьезных вещах, о жизни нескольких человек. Нет, мы ведем себя, как дети.
Около здания управления им встретился знакомый, толстый диспетчер Симонов — он выскочил из двери, надевая на ходу пальто. Андрей наклонил голову, чтоб не встречаться с ним глазами. Симонов ошеломленно стоял на месте, глядел им вслед, забыв одеться: его пальто висело, надетое на одну руку. Андрей поморщился.
— Ты чего? — спросила Нина, подняв на него усталые глаза.
— Знаешь, нам лучше, как раньше, ходить по железной дороге. Здесь могут встретиться знакомые.
— И это тебя смущает? Того, что произошло, нам не скрыть — через месяц все узнают.
— Но этот месяц ты проживешь спокойно, огражденная от сплетен.
— Я его спокойно не проживу. Я потеряла спокойствие с той минуты, как поцеловала тебя. А что будут говорить люди, мне все равно. Я скажу о себе хуже, чем они скажут.
У дома Андрея они остановились. Тучи разошлись, в небе играло неяркое сияние. Нина положила голову на грудь Андрея и молчала. Он гладил ее рукавицей, прижимал к себе. От ее близости у него захватывало дыхание.
— Иди домой, — сказала она, отстраняя его.
— Я не пойду. Я провожу тебя назад.
— Послушай, это нелепо. Я провожаю тебя, ты провожаешь меня, совсем как если бы нам было по двадцать лет и мы гуляли вдоль твоей любимой Фонтанки. Сейчас мороз.
— Ну, и что же? Я не могу оставить тебя одну ночью. Не спорь, Нина, я пойду.
— Тогда зайди домой и надень шарф. Я не могу смотреть на твою открытую шею.
— Мне не холодно.
— Почему ты не исполняешь мои просьбы? Разве тебе приятно мучить меня? Иди, я подожду.
Когда он возвратился, она стояла у столба, прислонившись к нему головой. Он тронул ее рукой, она повернула к нему усталое лицо с лихорадочно блестевшими глазами. На щеке у нее виднелось белое пятно.
— Нина, ты ведь обморозилась, — сказал он испуганно, оттирая ей щеку.
Она покорно поворачивала голову, подставляя обмороженное место, а потом схватила и поцеловала его руку.
— Теперь хорошо, — сказал он.
— Да, хорошо. У тебя всегда теплые руки. Помнишь, в ту пургу ты потерял одну рукавицу и прятал руку в рукав. У тебя даже тогда она была теплее, чем у меня в рукавицах. Почему это так?
— Горячий человек. Когда дышу на морозе, пар идет.
— Нет, не шути, я серьезно.
— И я серьезно. Тебе не холодно? Ветер сейчас прямо в лицо.
— Нет, не холодно. Ты не говори так много, ты простудишь легкие. Лучше будем опять идти молча.
Они медленно шли и молчали. И в этом молчании было столько значения, оно было полно такого чувства, содержало в себе столько дел, мыслей, переживаний, одновременно возникавших у них обоих, что они молчанием вели между собой оживленный, серьезный, захватывающе интересный разговор. Они шли одни по ярко освещенной улице, до ночной смены было больше часа. Начал появляться морозный туман, фонари светили сквозь мутную дымку — верный признак, что температура упала ниже сорока. И, как всегда при сильных морозах, полярное сияние тускнело и гасло, становилось неопределенным свечением угрюмо-черного неба, смотревшего сотней неярких звезд на заваленную снегом землю.
У ее дома они снова остановились. Она протянула ему руки в рукавицах, он крепко сжал их.
— Иди, Нина, иди! — сказал он, стараясь сделать шумно рвавшееся наружу дыхание маленьким и тихим. — Больше тебе стоять нельзя.
— Да, нужно идти. Так трудно тебя отпускать, если бы ты знал.
Она втянула Андрея в снеговой туннель, ведший в парадную, и, прислонившись спиной к обледенелому снегу, обняла его за шею.
— Не сердись на меня, Андрей! — сказала она умоляюще. — Я тебе много плохого говорила, ах, я такая злая и несправедливая сейчас ко всем. Я хожу, как сумасшедшая, это даже другие замечают. Но ты не сердись на меня. Хорошо, родной мой, милый мой мальчик?
— Я не сержусь. Как ты могла это подумать? Я понимаю тебя. Я ведь сам во всем виноват, сердиться мне, если уж сердиться, нужно на себя.
— Ты ни в чем не виноват. Ни в чем! И я злюсь не за то, что у нас случилось. Нет, Андрей, нет. Я тебе скажу все, все, чтоб ты знал. Я люблю тебя, так люблю, что все другое забываю. Я подбираю лекарства для экспедиции, пишу рецепты, сижу на заседаниях, а думаю только о тебе, только о тебе. Я стараюсь представить, что ты делаешь, с кем разговариваешь, о чем думаешь. Я вижу тебя всюду, что бы я ни делала. Я вспоминаю Николая, мне страшно, сколько придется пережить, когда он приедет, а сквозь все мои мысли вдруг проступишь ты, и я уже вижу только твое лицо, твою улыбку, слышу твой голос. И я начинаю разговаривать с тобой, говорю тебе нежные слова, такие слова, которых никогда не могу сказать при встрече. И я злюсь на себя и прихожу в отчаяние, что так тебя люблю. Нет, ты этого не можешь понять!
Он обнимал и. гладил ее, она оттолкнула его, говорила, не останавливаясь, — ей нужно было высказаться.
— Я сидела в управлении, было важное совещание. И все было хорошо до девяти часов. Но в девять я подумала, что ты вышел и ждешь меня где-нибудь на морозе, и больше ни о чем не могла думать. Я воображала себе, где ты стоишь, какой у тебя вид и что ты, наверное, опять вышел без шарфа. Ты знаешь, я просто ненавидела тебя за то, что ты забыл надеть шарф.
— Но ведь было тепло, когда я выходил.
— Ну, вот видишь, ты совсем не думаешь о себе! Сейчас тепло, а через час мороз или пурга. А я все время думаю, что ты что-то делаешь себе во вред, и так терзаюсь, что ни о чем другом не могу думать. Милый мой, милый мой, я так тебя люблю!
Он долго целовал ее, все больше хмелея с каждым поцелуем, и прошло несколько минут, прежде чем она нашла в себе силы оторваться от него.
— До свидания! Не сердись на меня.
— До свидания! Я не сержусь.
Он шел назад, пошатываясь, как пьяный или больной, спотыкался, останавливался посреди дороги около столба или снегового сугроба. Он не помнил своих движений. Он вдруг открыл, что сидит в снегу у линии железной дороги, словно ожидая поезда. На электростанции загудел полуночный гудок, и на улице появились люди, шедшие со смены. Он никого не замечал, ни на что не смотрел. И мысли, и чувства его были так же хаотичны и спутанны, как и его движения, и все они были поглощены огромным всеподавляющим сознанием какого-то необыкновенного счастья. Только у двери своей квартиры, уже взявшись рукой за звонок, он попытался отдать себе отчет в происходящем. Нет, в самом деле, что случилось? Почему он ходит, как человек, подлинно сошедший с ума? Отчего он так глупо, так полно, так великолепно счастлив? Ничего не случилось. Все было так, как оно бывает теперь у них каждый день. Он встретил ее и проводил домой, потом она его проводила обратно, потом он проводил ее еще раз. Она сначала разговаривала с ним резко, затем попросила прощения. Больше ничего. Кусок жизни, отрывок, нечто без начала и конца, ничего не решающее, ничего не открывающее. Все, что было запутанного, и мучительного, и прекрасного, осталось запутанным, мучительным и прекрасным. Да, сложная штука жизнь. Хорошая штука жизнь. Люблю, люблю!