Для сборища психопатов, мысленно добавил он. Вы же сейчас в глотки друг другу вцепитесь! Трибун хотел спросить у Кешаба, что значит dāsīputra, но вовремя передумал. Трибун вспотел. Трибун хотел в душ. Трибун ничего не понимал, и то, чего он не понимал, нравилось ему всё меньше и меньше. Сказать по правде, оно его пугало.
— Мальчик в стае обезьян, — сказал Нейрам. — Кешаб, молчи, я сам ему объясню. Молчи, ты не в себе! Итак, мальчик в стае обезьян — редкость, но вполне допустимо. Девочка в стае волков — ещё большая редкость. Но тоже допустимо. Мальчик в кубле гадюк… Что скажешь, Гай?
Тумидус пожал плечами:
— Я же с вами уживаюсь? Привык.
— Мальчик в стае ворон, — Нейрам Саманган пропустил шпильку мимо ушей. — Мальчик в косяке сельди. Девочка в термитнике. В муравейнике. В дубовой роще. Мальчик в зарослях терновника. Девочка в колонии раков-щелкунов. Какие шансы на выживание, Гай?
— Нулевые, — согласился Тумидус. — Даже меньше, чем нулевые.
— Флуктуации континуума ещё дальше от нас, чем раки-щелкуны. Термиты. Сельдь. Это людям, обычным людям, прикованным к каторжным ядрам планет, кажется, что мы похожи. Мы, антисы, и флуктуации, порождения космоса. Люди видят сходство обликов — лучи, волны, поля. Люди завидуют нашей свободе, как они её понимают — и делают ошибочный вывод о сходстве. Они не видят главного: мы по-разному воспринимаем мир. По-разному живём, по-разному умираем. Эта разница неописуемо велика, Гай. Поэтому при встрече мы убиваем друг друга или бежим друг от друга. Вот, пожалуй, и всё сходство. Ребёнку не выжить в стае флуктуаций, даже ребёнку-антису. Его съедят — не из голода, так из любопытства.
Глаза, горло, пах, вспомнил Тумидус. В далёкой юности, когда младший курсант Гай Октавиан Тумидус только начинал военную карьеру, инструктор по рукопашному бою повторял раз за разом: «Глаза, горло, пах». Он не только повторял, он ещё и бил в указанные места — точно, резко, безжалостно. Нет, инструктор не пренебрегал и всем остальным, что дала природа человеку, но истово веровал только в указанную троицу. Проповедуя во всеуслышанье, он обращал в свою веру курс за курсом.
— Ты же выжил, — ударил трибун ниже пояса.
И добавил по глазам:
— Или тебя всё-таки съели? С кем я тогда разговариваю?
Историю Нейрама Самангана, взращенного в открытом космосе Птицей Шам-Марг, флуктуацией высшего класса, в Ойкумене знали все, включая умственно отсталых. История не афишировалась, но какая разница?
— Мы сами, — вмешался Злюка Кешаб. Рот великана заполнил всю рамку. Складывалось впечатление, что антис-брамайн не слышал диалог Тумидуса и Нейрама, что кто-то злой и подлый вырезал для него весь этот фрагмент, и Кешаб продолжает с того момента, где замолчал. — Я прошу… Я убедительно прошу Совет запретить всем антисам, кроме брамайнских, участвовать в охоте на этого…
В рамке появились пальцы. Длинные, мосластые, они щёлкали, ища нужное слово, и ничего толкового не выщелкали.
— Мы сами, — повторил Кешаб. — Это наше дело. Только наше.
Социализация, вздохнул военный трибун. Наверное, один я, не-антис по рождению, волк из волков, рабовладелец и хищник, способен понять, отчего Совет сходит с ума, бьётся коллективной головой об стенку. Это даже не воспитание, это генетика, инстинкты, программные установки. Защитники человечества, передовой отряд рыцарей без страха и упрека. Добродетель у антисов в крови. Запрет на участие в жалких войнах белковой плесени, кроме, разве что, святого дела: обороны отечества. Марш-бросок по первому зову, за тыщу парсеков — спасать звездолёт, угодивший в засаду. Скучная, утомительная, грязная работёнка — зачистка трасс. Ребёнок потерялся меж звёздами после «горячего старта»? Бежать, искать, спасать, зачастую рискуя собственной лучевой шкурой. Вон, Папа Лусэро ядерную ракету проглотил, не побрезговал… Тумидус вспомнил самоубийственный поход к Астлантиде, в Кровь, и содрогнулся. Короче, спасители. Спасатели. И вдруг — такой же, как мы, высасывает людей досуха, словно упырь из деревенского фольклора. Такой же, как мы, связался с дурной компанией. Такого же, как мы, надо ловить. Такого же, как мы, если придётся, надо будет убивать. Дитя? Ловить, хватать, убивать. Молокосос? Щенок?! Ловить, хватать, убивать. Потому что опасен. Потому что чудовище. Мы красавцы, а он чудовище. Такой, как мы, да не такой, совсем не такой, принципиально не такой, и страшно представить, что произойдёт с Ойкуменой, если это превратится в эпидемию, если мы станем не такими, чужими, чуждыми; если антисы вывернутся наизнанку, изменятся, изменят внутренней присяге…
Тумидус вспомнил реакцию своих сорасцев, когда помпилианцы — взрослые люди с большим житейским опытом, владельцы многих десятков рабов, собранных с хозяином в единый симбиотический комплекс — выясняли, что военный трибун утратил способность клеймить свободных людей в рабство. Да, утратил. Да, взамен на способности коллантария. Нет, ничего. Живу припеваючи. Здоровье? В порядке. Бессонница? Нет, не мучает. Желудок? В исправности. Неврозы? Фобии? В норме, чего и вам желаю. И вот они смотрят на тебя, кивают, притворяются, что всё поняли, всё чудесно, замечательно, а в их глазах зависть мешается с ужасом. Ты не такой, ты инаковый, мы хотим быть, как ты, мы под угрозой расстрела не согласимся стать таким, как ты; мы рвёмся надвое от этого парадокса…
— Это наше дело, — ледяным тоном отрезала Рахиль. — Наше общее.
— Нет!
— Да.
— Рахиль, я тебя прошу…
— Не проси.
— Я тебя умоляю…
— Не проси, Кешаб.
— Рахиль, я не счетная машина, у меня нервы. Не доводи меня, Рахиль…
Мы обкурились, подумал Тумидус. Нам вкололи наркотик. Тёплое стало сладким, мягкое — громким. С нас сдирают кожу, а мы хохочем. Антисы готовы вцепиться друг другу в глотку. Я — пророк. Я сказал курсантам, что следует учитывать возможность атаки антиса, когда моделируешь защиту родной планеты. Чёрт меня дери, я долбаный пророк! Вырвите мне язык, скормите его псам. Сидя в одних трусах на диване, в номере киттянского отеля, я вижу планету, вокруг которой по всему оборонительному периметру смыкается двойное кольцо боевых кораблей. Вижу наконечник стрелы, готовый ударить в это кольцо: звено волновых истребителей, крейсеры с плазменно-лучевым вооружением, торпедные катера. И вижу антисов, идущих во главе атакующих. Вижу антисов в первых рядах защитников. Не надо рвать мне язык, вырвите мне глаза…
— Папа, — громко произнёс военный трибун. — Почему молчит Папа Лусэро? Я хотел бы выслушать его мнение.
И скандал угас.
— Папа умирает, — ответила Рахиль. — Ты прекрасно знаешь, что Папа умирает. Не надо отвлекать Папу нашими проблемами. Что бы ни случилось, его это уже не касается.
— Даже рухни Ойкумена в тартарары?
— Даже в этом случае. Лусэро Шанвури уйдёт достойно, и мы поможем ему с уходом. Это наш долг. Он уйдёт, а мы останемся и будем решать накопившиеся проблемы.
Мы поможем ему, мысленно повторил Тумидус. Интересно, как? Я полагал, что мы всего лишь будем присутствовать, скорбеть, делиться воспоминаниями, а мы, оказывается, будем помогать. Это наш долг. Наш, и значит, мой тоже. Рахиль, мне страшно. Рахиль, я не стану спрашивать, что ты имела в виду.
— Dāsīputra, — вслух произнёс он. — Что это значит, Кешаб?
— Сукин сын, — после долгой паузы ответил Злюка. Хрип исчез, к брамайнскому антису вернулся его приятный баритон. — Сукины дети, если во множественном числе. Не принимай близко к сердцу, Гай. Я не хотел тебя обидеть.
— Свои люди, — кивнул военный трибун. — Сочтёмся.
Часть втораяОхота на блудного сына
Глава четвёртаяОтцы и дети, или Грязное бельё кавалера Сандерсона
— Папаша, — ласково сказал Болт. — Вы плохой мальчик, папаша.
Папаша замычал.
Сизый, опухший, всклокоченный, он на четвереньках стоял посреди прихожей. Один ботинок валялся в углу, грязной подошвой вверх. На то, чтобы снять второй, папаши не хватило.
— Скверно, — вздохнул Болт. — Очень скверно.
В шестнадцать лет Болт вымахал орлом. Не то что в двенадцать, и даже в тринадцать, когда папаша лупцевал его, ледащего дохляка, до полусмерти. За любую провинность, да. Провинность чаще всего существовала исключительно в воображении папаши, но когда воображение тонуло во хмелю, Болт-старший не слишком-то отличал реальность от вымысла.
— Я вами недоволен, — Болт наступил папаше на палец.
Папаша издал стон.
Болт прислушался к стону. Затем он прислушался себе, к собственным ощущениям. Странное дело! — Болт не испытывал удовольствия. Казалось бы, вот оно, удовольствие, наклонись и подними, ан нет! И волосы, волосы на затылке, да. Болт стригся коротко, и волосы на затылке стояли дыбом, колючей щетиной, как у волка, почуявшего опасность. В прихожей кто-то был. В смысле, ещё кто-то, кроме Болта с папашей. Зуб даю, подумал Болт. Там, в углу, рядом с треснутым зеркалом…
Рядом с зеркалом никого не было.
— Эх, папаша…
Болт шагнул к стойке с зонтиками. Он прикупил эту чёртову дюжину зонтов оптом — на распродаже хламья в Ланденау, по бросовой цене. Никто уже тыщу лет не прятался от дождя под куполом из полиэстера, прошитым ломкими суставчатыми спицами, похожими на лапы насекомого. Все нормальные люди ходили в силовых «непромокайках», и Болт в том числе. Зонтики требовались Болту не от дождя, а для удовольствия, которое сегодня запаздывало.
Болт выбрал зонт. Цвет: красный, в крупный белый горох. Шток крепкий, граненый. Гнутая рукоять: пластик, крытый резиной. Самое то, гадом буду.
— А ну-ка…
Болт огрел папашу зонтом по спине. Папаша ткнулся носом в пол. Никакого удовольствия. От слова «совсем». Вообще ничего: любых чувств, приятных или неприятных — ноль на выходе. Болт поразмыслил, с чем бы это сравнить, и сравнил с овсяной кашей на воде. Овсянку он ненавидел.
— А ну-ка, — повторил Болт.