Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой — страница 22 из 91

супруге Наполеона, императрице Жозефине, тогда, когда Наполеон и не помышлял ещё о разводе? Между тем я имел честь лично быть знакомым с мадам Норман, воспоминания о посещении которой до сих пор свежи в моей памяти...

Все подсели поближе к рассказчику, не скрывая, однако, недоумения по поводу неожиданного поворота, который принял разговор, а Глинка громко произнёс:

   — Нет уж, милейший Перовский, ты меня не одурачишь! Ну-с, слушаем тебя.

   — Как вы догадываетесь, дело происходило в Париже, — начал серьёзно рассказчик. — В одно утро я на площади Лудовика Пятнадцатого взял фиакр и приказал ему ехать к мадам Норман. Жилище её известно всем извозчикам в Париже, и потому фиакр привёз меня прямо к её квартире. При входе в переднюю горничная встретила меня с таинственным видом и спросила, что мне угодно. Я отвечал, что желаю посоветоваться со знаменитою её госпожою.

Слушающие переглянулись. Глинка же пожал плечами. Перовский между тем продолжал повествование.

Его довольно долго продержали в приёмной, прежде чем отворили стеклянную дверь и он вступил в храм Пифии. Она оказалась женщиной лет за сорок, среднего роста, довольно дородной, с большими чёрными глазами и такими же бровями. На столе, среди комнаты, стояли небесные глобусы и лежали разные математические инструменты, а между ними набитые чучела: небольшой крокодил, ящерица и змея. По стенам развешаны были картины, представляющие разные магические фигуры. В одном углу стоял человеческий скелет, завешенный чёрным флёром, в другом — три или четыре банки с уродами в спирте.

   — На просьбу мою открыть мне будущую судьбу, — продолжал Перовский, — мадам отвечала вопросом: на каких картах я хочу, чтоб она загадала, на больших или маленьких? «Какая между ними разница?» — спросил я. Она ответила, что гадание на маленьких стоит пять франков, а на больших — десять. Я попросил загадать на больших. Волшебница взяла колоду карт, которые действительно оказались весьма большого размера, со странными изображениями и магическими знаками, помешала их, пошептала над ними так же, как и у нас в России это делается, и потом разложила их на столе.

После гадания волшебница милостиво приняла от посетителя десять франков и спросила: не хочет ли он, чтобы она написала его гороскоп, в котором означено будет всё, что должно случиться в течение жизни. «Какой гороскоп прикажете, большой или маленький?» — осведомилась она. «А какая между ними разница?» — «Большой стоит два луидора, а маленький — один. Но зато в большом гораздо более подробностей», — «Ну гак напишите мне большой, я люблю подробности».

   — Дней через несколько я заехал опять к гадалке, получил подробный гороскоп и заплатил два луидора. Гороскоп как гороскоп. В нём весьма подробно описано всё, что должно было со мною случиться. Но, к несчастью, волшебница на письме так же ошиблась, как на картах, то есть ни одно из предсказаний её не сбылось!

Все не удержались и дружно зарукоплескали, а Глинка вновь расхохотался:

   — Я ж говорил: не удастся нас одурачить!

Александр же Бестужев вскочил, глаза его загорелись.

   — Бьюсь об заклад: Перовский пишет новые повести, нечто необычное в русской литературе, и теперь на нас проверяет. Признайся, Алексей, я угадал?

   — Ну не совсем то, о чём сейчас вам поведал. Но много затеял и фантастического. Вернее, по форме, по оболочке немыслимое, а по содержанию — сама реальность.

   — Я же говорил, что он — превосходный рассказчик — и на бумаге, и в изустной беседе, — обрадованно произнёс Дельвиг. — Жаль, Саши Пушкина нет среди нас — то-то восторгался бы...

   — Ба, совершенно вылетело из головы, — сказал Рылеев, — кто-то намедни мне передал письмецо нашего ссыльного поэта. Писано ещё из Кишинёва[28]. Да вот отрывок: «В лето пятое от Липецкого потопа — мы, превосходительный Рейн и жалобный сверчок, на лужице города Кишинёва, именуемой быком, сидели и плакали, вспоминая тебя, Арзамас, ибо благородные гуси величественно барахтались перед нашими глазами в мутных водах упомянутой речки. Живо представились им ваши отсутствующие превосходительства, и в полноте сердца своего положили они уведомить о себе членов прославленного братства, украшающих берега Мойки и Фонтанки...»

   — Говорят, Орлов во вверенной ему в Бессарабии дивизии целые школы для обучения солдат открыл, — вставил Дельвиг.

   — Что школы! — перебил Николай Бестужев. — Приказ по дивизии издал: «Я почитаю великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости, без осмотрительности, без предварительного обличения, часто без нужды и даже без причины употребляет вверенную ему власть на истязание солдат». Приказы Орлова доводятся до сведения солдат в каждой роте. Не случайно нижние чины шестнадцатой дивизии называют её по имени своего командира — Орловщиной, как у нас принято называть свою родимую, к примеру, местность.

   — Был у Михаила и ещё более решительный приказ по дивизии, — сказал Рылеев. — В Охотском пехотном полку майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Орлов по жалобе нижних чинов тут же учинил расследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трёх офицеров он представил к военному суду. В приказе своём по этому случаю превосходительный Рейн написал: «Да испытают они—то есть мучители-офицеры, разжалованные в нижние чины, — какова солдатская должность. Для них и для им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания...»

Алексей, казалось, внимательно слушал разговоры друзей, но в душе жила, полнила всё его существо мысль и о уже созданной им вещи, и о тех, что были начаты дома, в Погорельцах. И вдвойне радостно было от сознания, что друзья нынче у него в гостях, что они всецело разделяют его счастье. А что может быть выше их общего участия в занятиях литературных? Да вот действительно, Пушкина бы в их компанию, умного и резкого Мишу Рейна... Право, если бы Воейков не взял рукопись к изданию в своём «Приложении», обязательно отдал бы Кондратию Рылееву с Бестужевым в их «Полярную звезду». А что? Очень даже приличный альманах. Погодите, господа издатели, он ещё наберёт силу и не раз прославит нашу изящную словесность.

13


В маленьком, в два окошка, оклеенном голубыми обоями домашнем кабинете — собственный домик в Фурштатском переулке, с Литейного, против лютеранской церкви — Александр Семёнович принял Алексея по-домашнему. Одет в шёлковый полосатый шлафрок с поясом, на ногах — кожаные, изрядно истасканные ичиги.

   — Ну-ка, дай себя лицезреть, новоявленный российский сочинитель! Только намедни разжился нумером «Новостей литературы» — опричь для ознакомления с твоим опусом. Сам ведаешь — современных бойких писак не жалую. Тебя же прочёл.

Для своих семидесяти с гаком адмирал Шишков выглядел, как сам он говаривал, ещё молодцом. Хотя волосы торчат седым, с желтизной, хохолком, но фигурой подтянут и сух. Лицо, кажущееся в обыденности аскетическим и холодным, имеет обыкновение враз воспламеняться одушевлённою, приятною и добродушною улыбкой.

   — Литавр, литавр тебе ещё в слоге недостаёт! Ну да дело наживное. — Встал, налил из ковшика водицы в клетку, где будто с отчеканенным для монеты профилем застыл любимый попугай какаду по прозвищу Попинька. — Сейчас у всех на языке Жуковский, Пушкин!.. Слыхал, и ты водился с ними, арзамасцами. Тьфу, Господи, у них стих что рассыпанный горох. А ты Державина вспомни — каждая строчка как возведённый в небо храм! Такого пиита теперь сыщи-ка. Да вот тебе и моя ода, коею более двух десятков лет тому слагал славу заступившему на царствование Александру: «На троне Александр! Велик Российский Бог! Ликует весь народ, и церковь, и чертог...»

   — Чертог, чертог, чертог! — каркающе передразнил Попинька, и Алексей, не удержавшись, прыснул.

Тут лицо старика и воспламенилось — улыбка пополам с лукавством:

   — Не вздумай соврать: не попка-дурак — я тебя своими допотопными виршами вогнал во смех. Ну да я давно уже для всех пересмешников — сущий клад. То скорчат рожу от моих церковно-славянских речений, то проедутся насчёт рассеянности старика — зван был в один дом, зашёл же в другой, иль встреченного друга не признал, зато бросился в душевные воспоминания с совсем уж незнакомым.

Молва утверждала: когда Павел Первый сделал его генерал-адъютантом, он боялся сесть на лошадь, поскольку отродясь не ездил верхом. Зато и добродетели водились за ним, каких не у каждого сыщешь.

Павел подарил ему триста душ в Тверской губернии. Шишков не брал с них ни копейки. Выборные от села не утерпели, приехали к нему: «Батюшка барин, на мирском сходе мы положили — ехать к тебе и сказать: не берёшь с нас уже десять лет оброку, а потому не угодно ли положить за все льготные годы хоть по тысяче рублей — жалованье твоё небольшое...» Он пришёл в умиление. Но не от доброты мужиков, от того, что речи их — язык старых грамот. Усадил за стол, угощал, но когда они вновь завели речь о деньгах, взять их наотрез отказался.

Во дни войны от имени Александра Первого писал все приказы по армии и зажигательные манифесты к народу: «...не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам об их долге и храбрости. В них издревле течёт громкая победами кровь Славы».

Наверное, с юных мичманских лет, равно как и кормление птиц в клетках и за окном, звонкое, чеканное великолепие древнего российского языка стало предметом его страсти. Никак не мог примириться с тем, что начиная с Петра Великого язык наш засорили такие иноземные названия, как авантаж, вояж, кураж, асессор, канцлер, министр, полицеймейстер... Поначалу накинулся и на Карамзина за его нововведения и слишком лёгкий, как чудилось, стиль. Но сам же и предложил избрать историографа в члены Российской Академии, когда узрел в его «Истории» слог Нестора-летописца да Сокольничих приказов Алексея Михайловича...

Подали чай с вареньями, которые особливо адмирал обожал, и жена Дарья Алексеевна, голландка по рождению, пригласила к столу.