Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой — страница 39 из 91

Вслед за Марией Григорьевной Василий Перовский так красочно и талантливо рассказывал о посещении остатков древнего города, что Карл невольно заслушался.

   — Понимаете, прошло семнадцать столетий, — вдохновенно говорил гость, — а я вновь хожу по безлюдным храмам, театрам, площадям, где ходили они, жертвы катастрофы. На сохранившейся стене — табличка: дом Марка Ария Диомеда. Двор, навес, мозаика. Вместо штукатурки — гладкость мрамора. И — всюду скульптуры. Они — искусство для всех! Общественные деяния в древнем мире всегда ценились выше личных, и каждый член общества принадлежал более обществу, нежели себе. Потому храмы, театры, ту же скульптуру на площадях воздвигали раньше своих, частных домов...

Карл мерил пространство студии нервными шагами, лицо его будто окаменело, внимая необычным мыслям русского друга. А ведь в самом деле можно создать полотно о величайшей трагедии и одновременно о великом триумфе человека, думал он. Молнии, грохот, падающие дома... А на переднем плане, к примеру, фигуры сыновей, в этот страшный момент спасающие своего отца. И тут же молодой человек, на руках которого невеста. В центре огромной группы — знатная особа, упавшая с колесницы. Вокруг — драгоценности, которые сейчас уже не дороже пепла...

Картину ему заказал другой вельможа — Демидов, когда окончательно созрело решение. Художник быстро расставил на полотне фигуры и пропачкал холст в два тона. Но за те две недели он так истощил свою нервную систему, что силы его окончательно оставили и он надолго уехал из Рима в Милан — лечиться. Теперь он вновь вернулся в свою мастерскую и собирался приняться за работу.

Чуть ли не целых десять лет прошло с той поры, как Карл с братом Александром, рисовальщиком и архитектором, после окончания Петербургской академии художеств выехали в Италию для совершенствования мастерства. Теперь их тянуло домой, в Северную Пальмиру. И братья считали праздником, когда оттуда приходили письма от близких друзей, в том числе от Василия Перовского. Он писал Карлу: «Ты и он — такие ребята, что мне жаль, что я не отец ваш или, по крайней мере, не общество... Целую тебя и люблю по-прежнему, то есть очень...»

Братья Брюлловы жили на крохотные пожертвования общества поощрения художников. Но от Василия Алексеевича шли в Рим денежные посылки — как сыновьям от отца или, лучше, от старшего брата.

Русские в Риме уже знали о тяжёлом ранении Василия Перовского и о том, что он стал генералом.

— Обнимите, Алексей Алексеевич, горячо вашего славного брата и моего друга, когда возвратитесь домой, — сияли глаза Карла. — И передайте: теперь-то я обязательно напишу его на коне, как когда-то обещал! Скоро ведь мы с Александром возвратимся домой.

Аннет держала на руках крохотного мопса, которого недавно купила — ей чуть ли не каждый день приводили в отель собачек по её объявлениям.

   — А как вы напишете меня? — обратилась она к живописцу. — Я покажу вам платья, которые я недавно приобрела, и надеюсь, что мы с вами выберем из них достойный меня антураж. Кстати, прошу запросто бывать у нас здесь, в Риме. Мы будем ждать вас к обеду и ужину.

Однажды за чаем в гостинице Брюллов взял Алёшин альбом и оставил в нём свой карандашный рисунок.

Дядя Алёша похвалил набросок и сказал:

   — Приедете в Россию — милости прошу к нам, всё равно, будете ли вы в Петербурге или в Москве. Не хочу быть назойливым, но считайте три наших портрета вам заказанными.

23


Перо споткнулось, и там, где он только что вывел слова «Ваше императорское величество», растеклась чёрная клякса. На лбу мгновенно выступила испарина, во рту ощутилась жёсткая, наждачная сухость, и так мелко, трусливо задрожали руки, что он в изнеможении откинулся на спинку кресла.

Тут взгляд его острых, как буравчики, глаз узрел, какую бумагу он использовал для письма, и ахнул.

Боже праведный! Прости мне великое святотатство — начал послание на высочайшее не на гербовом, как положено, листе, а на самом что ни есть захудалом типографском срыве! И как оказался на конторке этот несчастный клочок? Вестимо, писался черновик, но всё едино — как на такой шершавой, грязно-серой бумаге, которую в типографиях используют лишь для пробного тисканья набора, он осмелился выводить священную вязь слов: «Ваше императорское величество, верноподданнически имею честь донести...»?

Огромным фуляровым платком промокнул лоб, затем розовую лысину. Мысленно повторил последнее слово... Да разве ж то донос, о чём он хотел поставить в известность верховную власть? Лишь преданно, из-за одной любви к судьбам российской словесности и особливо в видах процветания государства Российского, довести до высочайшего внимания...

Стиль! Надо тщательнее обдумывать стиль, когда берёшься за перо. Как говорится, семь раз в уме обкатать словесный оборот, прежде чем вынести мысль свою на бумагу. Я же в усердии высказать правду в глаза, выразить дельную и нужную сентенцию иногда пренебрегаю плавностью речи и выбором наиточнейших слов.

Но надо ж, этот придворный счастливец Жуковский, сказывают, посмел кому-то из своих друзей написать в письме: «Булгарин — это какой-то восковой человек, на которого разные обстоятельства жизни положили несколько разных печатей, разных гербов, и он носится с ними, не имея ничего своего».

Каково, а? Однако дальше-то, дальше: «У него что-то похожее на слог — и, однако, нет слога, что-то похожее на талант — и нет таланта, что-то — на сведения, но и сведений нет».

И сии слова обо мне, авторе «Ивана Выжигина», кем зачитывается вся Россия — от чиновников больших городов до купцов и станционных смотрителей, кои вчера лишь научились грамоте?

С одним могу лишь сравниться — с Карамзиным. И то имея в виду «Историю», а не слезливую «Бедную Лизу». Нет уж — таких, в прежнем духе, сентиментальных героев нам, русским людям, и задаром не нужно! Прежние герои — приторны. Отчего? От совершенства, в котором их представляли. Это ангелы, а не живые человеки. Я же впервые вывел на сцену персону живую, как она есть в действительности. Люди несовершенны, не надо и рисовать их благонамеренными. К тому ж обыкновенная жизнь, она не богата событиями выдающимися, посему и не след насиловать правды. Человека со всеми его пороками — вот что нужно иметь предметом литературы, а не девическую чувствительность.

Ни одно сочинение не могло с моим «Выжигиным» поспорить, а тут вышла «Монастырка». Будто в насмешку над моим героем во плоти — кисейная барышня, институтка. Сочинение господина Антония Погорельского, то бишь Перовского Алексея. Ну, ясное дело, роман этот на щит — и против меня. Сразу по выходе так и пропечатано: «Вот настоящий и, вероятно, первый у нас роман нравов...» И вслед за тем на разные лады пошёл автор это произведение склонять: «В романе его, истинном романе нравов и общежития, мы не хотим нидеть китайских теней, которые проскользят и пропадут без вести...»

Известно, у кого «китайские тени», и ясно, почему автор сей статейки в «Литературной газете» князь Вяземский Пётр Андреевич защищает Алексея Перовского — одна шайка, то бишь одна сплочённая супротив меня партия вкупе с её вдохновителем, всесильным ныне Жуковским.

Разгорячился. Даже почувствовал, как жар проступил на щеках и темени, отороченном вокруг пушком-венчиком. Это оттого, что мысль от Жуковского вдруг скакнула к фигуре, которую держал напоследок, в запасе, как бы вдали, как резервное войско за некими холмами.

Что перед сей фигурой сам Жуковский — так, тряпица слюнявая! А он — ого! — Феофилакт Косичкин!

Неведома сия персона? Погодите, открою секрет, кто в «Телескопе»[39] скрывает свой мерзкий лик за балаганным прозванием. А пока — образчик его ядовитого красноречия: «В самом деле, любезные слушатели, что может быть нравственнее сочинений г-на Булгарина? Из них мы ясно узнаем: сколь не похвально лгать, красть, предаваться пьянству, картёжной игре и тому подобному. Г-н Булгарин наказует лица разными затейливыми именами: убийца назван у него — Ножевым, взяточник - Взяткиным, дурак — Глаздуриным и проч.».

Пушкин, Пушкин сокрыл свою физиономию за разудалым именем Феофилакта Косичкина! Что-что, а уж это он, Булгарин, точнейшим образом определённо разузнал...

Согласен, у каждого литератора могут быть огрехи, что-то — художественно, а что-то — слабо. Так ты — открыто, по-дружески, а не так — чтобы подло, из-за угла!

Разве я сам когда-нибудь кривил душою? Заповедь моя: всё — гласно, всё честно! И о Перовском-Погорельском — одни благожелательные слова. Да вот, вслед за лестным мнением о его книге «Двойник, или Мои вечера в Малороссии», в той же «Северной пчеле» — о его романе: «В «Монастырке» представлены обыкновенные случаи жизни, характеры, кажется, знакомые, рассуждения, слышимые ежедневно; но всё это так мило сложено, так искусно распределено, так живо нарисовано, что читатель невольно увлекается».

К тому же в моих словах — никакого противопоставления «Монастырке» моего «Выжигина» или, положим, «Фёдоры» Сумарокова. Пусть все эти сочинения существуют рядом и вместе составляют по праву гордость нашей словесности. Ан нет, оказывается, имеются критики, которые и мои, и других писателей сочинения и на порог беллетристики готовы не пустить! Вот Сомов в «Северных цветах» — с издёвочкой и иронией сделал следующее замечание на различие в воспитании лиц в наших русских романах. «Монастырка», — сообщил он, — воспитана в обществе благородных девиц, Фёдора — в кабаке, а Иван Выжигин — в собачьей конуре».

Тьфу! И это литераторы российские, готовые впрямь по-собачьи вгрызться собрату в горло! Где ж благородство, служение идеалам добра и совести, где, скажите, самая малая людская порядочность?..

Белизна чистого и гладкого, как слоновая кость, с гербовыми знаками листа звала, манила. Однако стоило опустить перо в чернильницу, как боязнь разливалась по телу противной дрожью — казалось, ни в жизнь ему, Фаддею Венедиктовичу, не вывести тех высочайших слов, что сверлили мозг.