Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой — страница 42 из 91

По дороге в город Пушкин говорил Далю:

   — Эх, Владимир Иванович, засесть бы вам за роман — какие вещи можно создать!

   — Не моя планида, — ответствовал Даль. — Мои романы — словарь живого великорусского языка. А вот вы, вижу, с серьёзными намерениями. Гляжу на вас в избе: ноздри расширились, глаз остёр — точно коршуном на каждое меткое слово.

   — Вы правы. Уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что ж будет в постели? Это моё обыкновение: проснулся — и тут же за карандаш... Эх, быстрее бы за работу!


Утром его разбудил громкий хохот:

   — Александр, Саша! Ты только послушай, что пишет мне из Нижнего военный губернатор Бутурлин. Сейчас обнаружил на своём столе: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами об Пугачёвском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете моё к Вам расположение; я почёл долгом Вам посоветовать, чтоб Вы были осторожнее...»

Теперь рассмеялся Пушкин, да так, что едва смог выговорить:

   — И это он, Михаил Петрович, который меня по-отечески принимал? Ну, Василий, ты меня уморил!..

   — Погоди. Слушай, какую резолюцию я наложил на сей бумаге: «Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г-на Пушкина отсюда, и потому, хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моём доме, то тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических исканий...» Пусть бумага отлежится, а затем пойдёт по канцеляриям — к самому Бенкендорфу. Ручаюсь, его намёк — учредить за тобою и здесь полицейское око.

Пушкин вскочил с постели, босиком прошёлся по мохнатому ковру, отвесил шутовской поклон в сторону:

   — Сердечная моя благодарность вам, ваше превосходительство Александр Христофорович, за то, что и на краю земли чувствую вашу заботу обо мне, недостойном рабе Божием Алексашке. — И, обращаясь к Перовскому: — А знаешь, Василий, это ж сюжет для повести или театра о нашем тупом чиновничьем мире! Возвращусь в Петербург, обязательно расскажу твоему брату Алёшке или ещё кому — пусть напишут. Понимаешь: всё настолько прогнило, разложилось, что каждый, будучи сам замаран, предполагает в другом одни лишь пороки и гнусности. Смешно можно расписать! Но как подумаешь — не до смеху. Не из-за лихоимства ли чиновников в губерниях — и возмущения крестьян против помещиков? Не из-за этого ль — и народная война Пугача?

Генерал — мускулы под белоснежной сорочкой налитые, стан гибок, волосы волнистые и усы как у молодца-гусара — ухмыльнулся:

   — Байку одну тебе поведаю, слышанную от отца моего, а к нему перешедшую от его батьки — гетмана малороссийского, моего деда. Управляющий гетманских имений докладывает ему: «Ваше сиятельство, можно ли быть крестьянам вашим до такой степени неблагодарными — сотнями бегут в Новороссийский край! А вы ж к ним — как отец родной...» Гетман посмотрел на управляющего и усмехнулся: «Батько — хорош. Да матушка воля ещё лучше. Умные хлопцы — на их месте я бы тоже утёк...»

Вспомнилась вчерашняя старуха Бунтова. Нет, не всегда народ безмолвствует! Покорность его — с виду, как бы зола поверх углей. Да и безмолвие — не что иное, как отрицание власти. А уж налетит ветерок, раздует угли — и тогда, как здесь, под Оренбургом, не унять пламени... Догадался Василий Алексеевич, о чём задумался гость — сам подвёл его к сим раздумьям, которые и у него не выходили из головы. Сказал:

   — Кажется, здесь я нашёл для себя настоящее дело — край с превеликим будущим. Однако чтобы развернулась настоящая жизнь, чтобы искоренить обман, воровство и мздоимство, пустившие корни и тут, следует приложить силы и таланты. Многие в Петербурге считают: в степи нужны лишь солдаты. Неверно! Край надо заселять, осваивать, изучать. Даль — первый из учёной команды, которую мечтаю набрать. Мне нужны инженеры и моряки для исследования Аральского моря, историки тюркских культур, знатоки восточных языков, художники. Может, поживёшь у меня — напишешь поэму? Что ж так — завтра и в обратный путь? Четыре месяца ведь отпустили тебе на поездку.

   — Хочу выгадать, посочинять на свободе в Болдине. Осень — моя пора.

   — А то оставайся. Хочешь — насовсем.

Прищуренный острый взгляд остановился на лице друга-генерала:

   — Это — когда меня сюда царь-батюшка изволит сослать.

Вновь оба рассмеялись. Потом Василий Алексеевич — серьёзно:

   — Когда я сюда направлялся, император подписал несколько чистых листов и вручил мне: «Будешь писать приказы моим именем...» Высокое доверие. Но мне бы хотелось — своим именем и своими замыслами... Между нами, я попросил у него позволения перевести из Кавказского корпуса в мой, Оренбургский, Александра Бестужева-Марлинского, с тем чтобы тот своим пером мог бы описать красоты и особенности здешнего края. Знаешь, что ответил мне император: «Я повелел его содержать не там, где перо его будет что-то описывать, а где он перестанет вовсе сочинять».

25


«4 апреля 1835 г. С.-Петербург

Могу писать к тебе только несколько строчек, любезное дитя. Тебе надобно будет непременно будущею зимою экзаменоваться в университете на степень кандидата. Узнай... подробно, в чём состоит этот экзамен, какие науки требуются по отделению словесных наук, какие в оном профессора и проч. Все эти сведения приготовь к моему приезду. Прощай, мысленно тебя обнимаю тысячу раз. Поцелуй у маминьки ручку...»


В дверях застыл одетый в новую малиновую ливрею камердинер, держа перед собою выходной, поутру лишь присланный от портного костюм.

Ах да, нынче понедельник, присутственный день в Архиве — сим старинном каменном шкапе, куда год назад совершенно поспешно его определила мама.

Хорошо хоть милый и добродушный старикан Алексей Фёдорович Малиновский[40] отвёл в неделю всего два обязательных дня — понедельник и четверг — и то, даже в оные священные дни, смотрит на посещение своих сослуживцев сквозь пальцы. Однако не станешь же манкировать подряд, вот и приходится вспоминать о своих обязанностях.

Малиновский же — душка, а не директор! К тому ж знающий русскую историю как самого себя, недаром был другом Карамзина, снабжая его списками редчайших документов из нашего прошлого.

Что же до старинных бумаг, право, увлекательное занятие — проникать в таинственные пласты древности, следовать за свершениями и подвигами достославных мужей отечества, становиться современником их раздумий и деяний. Приедешь подчас с неохотой, передёрнешь в неудовольствии плечами, проходя длинными и мрачными коридорами, от толстенных каменных стен которых веет холодком, пораскроешь какой-либо фолиант — и забудешь и этот холодок, и узкие окна, из которых слабо падает уличный свет, и запах слежалой пыли, идущий от папок и стеллажей. Но стоит вновь выйти из «каменного шкапа», проскочить глухим и кривым переулком на соседнюю Покровку, где давно уже ожидает тебя экипаж, — как живая жизнь обступит со всех сторон, и вновь чужой и постылой обернётся казённая служба.

Рассказывали, будто бы Пушкин метко окрестил зачисляемую сюда молодёжь «архивными юношами», которые одарены убийственной памятью, все знают и все читали и которых стоит только тронуть пальцем, чтобы из них полилась всемирная учёность.

Обычно в Архив министерства иностранных дел, как именовалось это учреждение на окраине Москвы, зачисляли тех, кто кончал университет. Графа Алексея Толстого приняли сюда ещё до сдачи университетских экзаменов, которые он был намерен держать экстерном. Но что он должен сдавать — о сём в доме велись длительные споры. Дядя Алексей хотел, чтобы племянник готовил себя к экзамену на кандидата словесных наук, матушка же настаивала лишь на экзаменах, дающих право на получение служебного чина первого разряда.

Матушка совершенно была убеждена, что карьера Алёшеньки пойдёт в гору сама по себе после первого формального шага в университете и на плечах её сына засверкают позументами и орденами мундиры, один другого именитее и значимее.

Алёша же предпочитал вицмундирам одежду, которую уже сам заказывал себе на Кузнецком мосту у самых лучших французских, немецких и английских портных.


   — Что, пора одеваться? — оторвался он от дядюшкина письма и, сбросив тонкий шёлковый халат, облачился в поданный ему костюм и оглядел себя в зеркало.

Сюртук серого цвета, сшитый слегка в обтяжку и с перехватом, сидел как влитой. Отлично выглядели и серые же с искрой, в тон, панталоны.

Он взял со стола тёмный галстук и повязал его вокруг шеи. Руки его были белы, с крепкими, как слоновая кость, ногтями, тончайшая белая кожа на лице отливала нежным румянцем.

Оставалось надеть чёрную высокую глянцевитую шляпу — и туалет следовало считать законченным.

Граф Алексей Толстой слегка улыбнулся своему отражению и изящным жестом снял с левого плеча едва приметную пушинку.

Ну-с, теперь он окончательно был готов к отъезду на службу. Ах, ещё тонкий лёгкий стек, и портрет молодого щёголя будет совсем закончен, добродушно, но всё же с определённой долей иронии подумал он о себе.

Ему шёл уже восемнадцатый год, и всё в нём носило печать отменного приличия и изобличало особу высшего общества. Но кроме всего, была в нём какая-то спокойная уравновешенность и открытое расположение к людям, что отличало его от многих сверстников.

Тем не менее юные годы брали своё. Посему, вспомнив ещё раз о письме дяди Алёши, он не мог не пошутить хотя бы про себя над дотошностью и настойчивостью родных. Ах, эта маминькина и дядюшкина заботливость и руководство! Ну разве нельзя, право, заменить кандидатский экзамен на экзамены на чин или вообще их не сдавать? Ну а коль это весьма необходимо, то лучше всего хлопоты перенести на следующий год — опять дала о себе знать надоевшая почти каждую весну лихорадка и ангина, из-за которых придётся, наверное, съездить в Карлсбад.