Перовский помнил нервного, с долгим прямым носом и длинными, гладкими волосами юношу — одного из воспитанников Нежинской гимназии высших наук. Кажется, и говорил с ним однажды — был у них театр, где учащиеся упражнялись в лицедействе. Гоголь-Яновский уже тогда отличался отменным умением пересмешничать, но не думалось, что так быстро вымахает в первейшего автора.
Как возликовал, когда прочитал его малороссийские повести! Сразу в глаза бросилось: у него «Вечера в Малороссии» и у Гоголя «Вечера на хуторе...». Значит, читал своего предтечу! Но тут же пришла мысль: теперь не угнаться самому! Не оттого ль словно решил: после своей «Монастырки» и его, Гоголя, повестей ему далее не пойти.
Видно, у каждого своя «Помпея». Одна. Другой не бывает, как бы ты ни подхлёстывал себя. Будто гири привешены у ног и сам запеленут, связан. Вот и Александр в тисках, из которых никак не может освободиться: средь смеха одолевает вдруг мрачность, словно и вправду не верит в свой талант.
А может, другое одолевает: как дальше жить?
Сразу и не скажешь, с чего у него, Пушкина, всё пошло вкось. Можно ответить: долги. И ещё: над каждой строкою, что, казалось, сдавай в печать, — карандаш Бенкендорфа, а то самого Николая. В общем, клетка, из каковой впору бежать. Только куда и к кому? Не баловень судьбы, как Брюллов, — один сам-перст, а человек уже семейный...
Как обычно по осени, год назад решил запереть себя в Михайловском — ни строчки не написал! С яростью обгрызал ногти, жаловался жене: «Чем нам жить будет?»
Одну втайне надежду лелеял — «История Пугачёвского бунта». Просил у царя на печатание двадцать тысяч, подсчитал: сам получит сорок тысяч прибыли. Вот когда вырвется из долгов!
Число отпечатанных книжек было для него невиданное — три тысячи штук! Как когда-то у Карамзина его «История».
Из первых, ещё отдающих запахом краски экземпляров четыре отослал в Оренбург Перовскому Василию: «Посылаю тебе Историю Пугачёва в память прогулки нашей в Берды; и ещё три экземпляра Далю, Покотилову и тому охотнику, что вальдшнепов сравнивал с Валленштейном и кесарем. Жалею, что в Петербурге удалось нам встретиться только на бале. До свидания в степях или над Уралом».
Гром грянул страшный — не покупают! Господи, да почему же? Неужто публике безразлично, как и какая беда нависала над её головами более полувека назад? Ей подавайте, видите ли, героя в духе Вальтера Скотта, а Емелька у него — мужик.
Но ладно бы только сваленная за дверью в кабинете горка непроданного «Пугачёва» и такая же первой книжки «Современника», на которую также уповал. Следом — обвинение политическое: «История Пугачёвского бунта» — сочинение возмутительное.
И кто ж сие бросил в публику, чтобы дошло до Бенкендорфа, а то и до самого императора? Сергий Уваров — бывший друг-арзамасец! Мало сего доноса — потребовал, кроме царской, учредить для поэта и его, министерства просвещения, цензуру.
Угодником начал он службу, готовым лизать сапоги всесильных вельмож, тем и продолжил.
Одно время зашаталась уваровская карьера по линии просвещения — вынужден был довольствоваться скромным местом у Канкрина, в министерстве финансов. Там дошёл до того, что нянчил его детей, крал казённые дрова.
Прав оказался граф Разумовский, когда полагал: начнёт после его смерти тяжбу за наследство. И начал-таки! Подбил челядь стряпать доносы на Перовских, на то якобы, что Алексей у одра отца всё себе отписал. Вскрыли завещание — клевета не подтвердилась. И тогда Уваров стал оттягивать наследство у Варвары Рецниной, родной сестры жены...
Казалось, зачем ему? Стал товарищем министра просвещения, а когда вышел в отставку князь Ливен, удостоился должности управляющего — то есть без пяти минут министра. Ан алчные руки не могли не тянуться к чужому добру — на сей раз к богатству двоюродного брата жены, графа Дмитрия Николаевича Шереметева.
Прошёл слух, что не на шутку занемог граф, а прямых наследников у него нет. Уваров тут же, нисколько не стыдясь, опечатал петербургские шереметевские дома. Но надо ж — воскрес российский Крезус!
Подлецу перестали подавать руку не одни братья Перовские. Дашков, бывший арзамасец, однажды встретив Жуковского на прогулке с Уваровым, отвёл его в сторону: «Как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком?..»
Когда разразился шереметевский скандал, Пушкин был занят журнальными заботами, но бросил всё и принялся за оду «На выздоровление Лукулла». Писал долго — недели три. Было время остыть, если б предмет задевал неглубоко. Тут же речь шла о деле чести — вывести на суд бесчестного негодяя, по воле случая исправляющего нравственную должность воспитателя.
В начале января сего, 1836 года петербургские подписчики раскрыли только что полученный нумер «Московского наблюдателя»[41] с пушкинскими стихами:
...А между тем наследник твой,
Как ворон, к мертвечине падкий.
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казённые дрова!
Всё в сей оде было так прозрачно, что Уваров взвился, как укушенный, и подал жалобу Бенкендорфу. Тот призвал Пушкина: «На кого вы написали?» Не долго думая, поэт ответил: «На вас, ваше превосходительство, разве вы себя не узнаете?» Даже Александр Христофорович не сдержал ухмылку: личность Уварова, видно, и шефу жандармов втайне была омерзительна.
Прощать Уваров не собирался: цензурный комитет, бывший в его подчинении, начал травлю поэта.
И всё же Пушкин, сдавленный петлёй долгов и преследований, не сдавался.
Рассказывая сейчас Перовскому, как он хотел, чтобы Брюллов написал портрет его Натали, он будто вновь бросал вызов недругам.
Он воспринимал сейчас облик своей жены как воплощение своего гордого достоинства: «Если не понимаете цену мне как стихотворцу, то это-то вы в состоянии понять: моя жена — первая красавица Петербурга!..»
«А может, так и должно жить истинному честному человеку — поднимать своё личное достоинство как знамя?» — думал Перовский, слушая Пушкина.
Сам он этого не умел. Вернее, у него не было для сего нужды. И он не был гением, хотя, наверное, понимал, что это такое, ибо много лет дружил с таковым.
Однако ни сам гений, ни его друг в тот день, 11 мая 1836 года, не ведали, что их земной путь уже подошёл, по сути, к последней черте.
Менее чем через два месяца, 9 июля, в Варшаве, по дороге в Италию, гонимый на юг грудною болезнью, окончит свою жизнь на руках любимого племянника Алексей Перовский, не дожив до пятидесяти лишь одного года. Ну а Пушкин...
За несколько дней до дуэли оренбургский военный губернатор и его чиновник по особым поручениям прикатят по своим надобностям в столицу. Василий Перовский всю ночь просидит у Вяземских, обдумывая с Верой Фёдоровной и князем, как предотвратить непоправимое, не допустить дуэли... Снова они сойдутся уже у холодеющего тела, и генерал-адъютант вместе с другом своим Жуковским будет стоять с поникшей головой и глазами полными слёз у гроба на панихиде в Конюшенной церкви. А Даль... На его руках поэт сделает свой последний вздох...
В Михайловское же, к вечному пристанищу, Пушкина повезёт тог, кто когда-то помогал определять его в лицей. — Александр Иванович Тургенев...
Но до той поры есть время — всё ещё по крайней мере длящийся день 11 мая на Тверской, в квартире Перовского.
День, который всю жизнь непременно будет помнить пока Алёша, а вскоре — Алексей Константинович Толстой, тоже оставивший свой след в русской литературе.
Но ему также, прежде чем стать известным русским писателем и настоящим человеком, предстоит сделать свой непростой и нелёгкий выбор.
Часть втораяОТШЕЛЬНИК КРАСНОГО РОГА
...Положение в обществе, его связи открывали ему широкий путь
ко всему тому, что так ценится большинством людей; но он
остался верен своему призванию — поэзии, литературе; он не мог
быть ничем иным, как именно тем, чем создала его природа; он
имел все качества, свойства, весь пошиб литератора в лучшем
значении слова... Он оставил в наследство своим соотечественникам
прекрасные образцы драм, романов, лирических стихотворений,
которые — в течение долгих лет — стыдно будет не знать всякому
образованному русскому; он был создателем баллады, легенды;
на этом поприще он не имеет соперников... Наконец — и как бы
в подтверждение сказанного выше о многосторонности его дарования,
кто же не знает, что в его строго идеальной и стройной натуре
била свежим ключом струя неподдельного юмора — и что
граф А. К. Толстой, автор «Смерти Иоанна Грозного» и «Князя Серебряного»,
был в то же время одним из творцов бессмертного «Козьмы Пруткова»?
Гр. А. К. Толстой есть один из самых замечательных русских людей
и писателей, ещё и доселе недостаточно оценённый, недостаточно
понятый и уже забываемый. А ведь меж тем ценить, понимать и
помнить подобных ему надо в наши дни особенно. Ведь
существование нации определяется всё-таки не материальным
(так что восхищаться, например, тем, что Россия «будет «мужицкой»,
по меньшей мере странно). Россия и русское слово (как проявление
её души, её нравственного строя) есть нечто нераздельное.
1
мператор Николай Павлович знал, что сотни людей неотрывно следят за выражением его лица и готовы тут же, согласно еле заметному движению брови, губ или просто лёгкому повороту шеи и головы, все как один — от чопорного, разодетого и раздушенного партера до голодной и всегда возбуждённой студенческой галёрки — в едином порыве взорваться овацией или, начав со зловещего шиканья, перейти на дружный топот ног, выражая полное единение с его настроением и волей.