Министр Перовский сначала подумал о никчёмности доноса: почти желторотые, по-настоящему не оперившиеся юнцы, среди которых не гвардейцы, не князья, как когда-то четырнадцатого декабря, а мелкие чиновники, учителя, люди заурядных, совершенно незнатных фамилий.
Однако человек, который принёс ему подробные донесения, был лучший его чиновник Иван Петрович Липранди — высокообразованный, опытный, знающий толк во всякого рода социалистических учениях и тем более в незаконных сборищах. Когда-то он, блестящий офицер и бретёр, был другом юного Пушкина и, как уверяют, послужил прообразом героя «Выстрела» — загадочного и романтического Сильвио. И к декабристам оказался в своё время прикосновенным, но, как и Перовские, не был наказан, хотя по-первости даже арестован.
Лев Алексеевич умел окружать себя талантливыми, умными и трудолюбивыми людьми. Один Даль чего стоил! Это ведь он, Владимир Иванович, собиратель народных речений, подарил министру словесный перл, который тот ввёл в свой графский герб: «Не слыть, а быть». За такого чиновника брат Лев был бесконечно признателен открывшему Даля брату Василию.
Липранди министр нашёл сам и очень оказался доволен его хваткой, глубоким проникновением в существо любого дела, за которое тот брался. Можно ли было сомневаться в его новом расследовании?
Два обстоятельства решили судьбу молодых и пылких людей, не ведавших, что за ними следят и что они уже обречены. Первое — не тайные жандармы Третьего отделения открыли сей заговор, а полиция гражданская, недремлющее око министерства внутренних дел. А второе — деталь вроде бы мелкая, в ином случае и вовсе плёвая, но тут как раз и решившая всё: Буташевич-Петрашевский оказался чиновником министерства иностранных дел! Шеф же этого ведомства — Нессельроде. Если соединить его фамилию с другой — Дубельта, то вот вам и удар по «немецкой партии», в соперничестве с которой никогда не забывал пребывать Лев Алексеевич.
Донос на петрашевцев оказался у Николая Первого, который изволил на нём начертать: «Я всё прочёл, дело важно... приступить к арестованию».
Нет, наверное, не думалось не гадалось братьям Перовским, что ценой жизни, по сути дела, неповинных людей окажется купленной победа «партии русской» над «партией немецкой». И менее всего, конечно, полагал попасть в сомнительную историю Перовский-генерал.
Как и в случае с декабристами, Николай Павлович, по существу, сам руководил и следствием и сам же определил меру наказания: расстреляние. Он предусмотрел всё: и как разместить эшафот, и сколько воинских полков и жандармов вывести на площадь, и как нарядить участников позорища — смертников в белые рубахи, священника — в погребальное облачение. Но было одно отличие от казни восемьсот двадцать шестого года — в последний момент, уже после прочтения приговора и приготовления преступников к смерти, Семёновский плац оглашался чтением царской милости: расстреляние заменялось каторгой, поселениями, ссылкой в солдатчину...
Лоб Перовского снова покрылся испариной, и Александрина вытерла его полотенцем. Пот был липкий, холодный, и графиня Толстая перепугалась.
От Василия Алексеевича не укрылась её тревога, и он, как и подобает человеку мужественному, ещё раз отметил про себя: конец его близок, и встретил это ощущение спокойно и без страха. Он только молил сейчас Всевышнего об одном: сделать так, чтобы он успел сейчас, в эту минуту, совершить то, что не успел, не сумел тогда, в Оренбурге.
Тогда он, увидев слёзы в глазах не только потерявшей надежду, но и оскорблённой им женщины, не смог пересилить себя и, как повелевала его чистая и пылкая натура, попросить у неё прощения хотя бы за свой нравоучительный и ледяной тон.
А мог ли он, боевой генерал, вдруг сказать ей тогда о том, что одним своим появлением она принесла ему столько боли, что боль эта прожгла ему сердце? Он, честный и прямой человек, мог совершить этот поступок. Но генерал и царский слуга — никогда.
Уж коль бы он начал с ней говорить, непременно высказал бы и то, что много лет скрывал даже от самого себя, что хотел и не мог забыть: не только её сын, Алексей Плещеев, но и он, изрядно поживший и немало повидавший на своём веку, был жертвой того самого строя, которому он был обязан служить, не щадя своего самолюбия и даже собственной жизни. Но разве возможно было высказать всё это раздавленной горем и униженной бесправием одинокой женщине?
Лишь когда она вышла, генерал тут же вызвал дежурного офицера и приказал тому немедленно донести командиру батальона: отпустить рядового Плещеева из казармы в город на столько суток, на сколько тот пожелает, и для него и его матери на время её пребывания в Оренбурге тотчас сыскать квартиру поприличнее.
После свидания с матерью Плещеев прямых послаблений по службе не получал, но зато его по распоряжению штабных офицеров частенько стали посылать с какими-то поручениями на Кочёвку, где находилась дача генерал-губернатора. Генерал принимал у него пакеты, но не отпускал назад. Однажды даже пригласил за стол и попросил прочитать стихи, которые тот писал. Стихи понравились, и генерал провёл смущающегося худого солдата в свою библиотеку. Там были книги, в которых ему позволено было рыться.
О чём думал в такие встречи генерал? Наверное, о Пушкине, который когда-то сидел в этих креслах, о Бестужеве-Марлинском, которого хотел перевести с Кавказа. И вновь перед ним сидел поэт, попавший в беду, потерявший, казалось, все за свои убеждения и мысли: дворянство, свободу, честь. Что он мог сделать для него и заметил бы он несчастного поэта сам, без визита матери?
В степи тянул ненавистную солдатскую лямку немолодой, со слабым здоровьем Шевченко, выслуживался до первого офицерского чина отправленный сюда под ружьё по лживому доносу Зыгмунт Сераковский, человек отважного и нежного сердца... И каждый из этих несчастных был под особым надзором самого императора.
И всё же нельзя было упустить хотя бы малейшую возможность что-либо сделать для попавших сюда не по своей воле. За Шевченко он попробовал просить ещё находясь в Петербурге. Прибыв сюда, намеренно послал в новопетровское укрепление, куда до него загнали Шевченко, нового командира, на которого мог положиться как на человека порядочного. Плещееву — правдами и неправдами — мог бы тоже скрасить несчастное житьё. Но открывалась перед молодым солдатом возможность, которую получали отдельные счастливцы, — в бою или сложить голову, или получить производство в офицеры.
Батальоны готовились к полуторатысячевёрстному походу в степь и штурму кокандской крепости Ак-Мечеть. Плещеев подал рапорт и был зачислен в передовой отряд.
Двадцать пятого мая восемьсот пятьдесят третьего года Алексей Плещеев, двадцативосьмилетний поэт, в числе солдат четвёртого батальона выступил из уральского укрепления. Две тысячи пехотинцев и четыре тысячи конных двинулись вглубь киргизской степи. Шестьдесят семь суток длился поход мёртвой пустыней. Солнце жгло нещадно, ветер перегонял жёлто-бурые барханы, песок скрипел на зубах, а живительную воду приходилось беречь как крупицы золота. Перед Каракумами разразилась настоящая песчаная буря, поднимавшая к небу гигантские жёлтые столбы. Но самое страшное ожидало впереди — почти месячный штурм сильно укреплённой вражеской крепости, огрызавшейся залпами из ружей и пушек.
Число убитых и раненых росло с каждым днём, с каждой новой вылазкой отчаянных храбрецов.
Алексей Плещеев уже давно мысленно распрощался с жизнью, но смерть пролетала мимо. И даже тогда, когда кучка отчаянных охотников ворвалась в пролом крепости и закрепилась там, развивая успех атаки, Плещеев, бывший в самом пекле, не пострадал.
Реляция Перовского о победе ушла в столицу. Генерал был уверен, что Плещеев, которого он представил к получению офицерского чина за проявленную храбрость, получит эполеты, а с ними и свободу. Пришёл же ответ: отказать...
Кипарис за окном стоял весь облитый солнцем, и чешуя новеньких шишек блестела на нём, как только что вручённые погоны. Когда же рядовой стал офицером?
В голове Василия Алексеевича, теперь часто впадавшего в забытье, картины сменяли друг друга. Но все они казались неясными, смазанными. Лишь одна отчётливо вспыхнула в памяти: он весной восемьсот пятьдесят шестого года, перед самой отставкой, стоит во дворце перед императором и протягивает ему прошение:
— Ваше величество... Александр Николаевич... соизвольте рассмотреть представление к офицерскому званию... Плещеев... отличился в бою и по службе... Я лично и настоятельно...
Это не протекция, которую он не выносил, — долг. Это то, что он в числе многих и многих дел обязан был свершить в первую очередь.
Дышать становилось всё труднее. Воздух, клокоча и свистя в горле, уже слабо вздымал грудь.
Со вчерашнего дня брат Борис был уже здесь. Теперь с часу на час мог появиться Алёша Толстой, который, по расчётам Бориса, должен быть уже рядом. Но Василий Алексеевич помнил страшные топи под Екатеринодаром и знал, что дорога может сыграть с путником коварную штуку.
А разве когда-то весной он сам не опоздал в Почеп к отцу? Влетел, когда уже графа отпевали в домашней церкви, и, как был с дороги, припал уже к холодному восковому челу...
Он не хотел, чтобы теперь опоздал Алёша Толстой. Особенно сейчас, когда в голове вдруг возникла мысль, которую ему вздумалось непременно высказать племяннику. И мысль эта была такая: человеку мало иметь опору в самом себе и быть внутренне независимым и свободным. Власть, которая над ним и над всем государством, всё равно окажется сильнее. Посему следует стремиться к тому, чтобы оказаться от сей власти независимым и внешне. Но как, как?..
Графиня и Борис склонились над постелью умирающего, и Александрина громко вскрикнула.
Заострившееся лицо того, в ком минуту назад ещё теплилась жизнь, было неподвижно.
10
Когда только переехали Дворцовый мост, возле университета, у бывших Двенадцати петровских коллегий, он расплатился с ванькой и зашагал вдоль Невы.